Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 45 из 71

— Лакшин сейчас где работает?

— В «Иностранной литературе».

— Вот пусть пока там и работает.

Молчал я долго, такой разговор меня огорошил.

— Нет, Александр Николаевич, — сказал я. — Нет. Нам надо встретиться.

— Пусть пока остается там…

Жена моя узнала, о чем речь, обрадовалась:

— Вот и уходи. Самый удобный момент отказаться.

Она хотела, чтобы я писал, а не служил. Но для меня это была уже не служба, а дело жизни. Но вот писать не оставалось времени: работа урывками — это не работа. Журнал отбирал и время, и мысли. И дел все прибавлялось.

Была поздняя осень, вечер за городом холодный, пар изо рта. Луна, хоть и на ущербе, светила ярко, я ходил по дорожке сада, чтобы унять нервы, и жаль уже мне было моих трудов, и журнал жаль, его подхватят.

А уже начинало выстраиваться понемногу то главное, что я хотел сделать. А хотел я вернуть людям часть культуры, которая была у них отнята, хотел, чтобы журнал стал центром притяжения всего талантливого: и в прозе, и в поэзии, и в публицистике, и в критике. И уже потянулись к журналу, уже несли сокровенное. Анатолий Приставкин принес повесть «Ночевала тучка золотая». Уже лежала в редакции «Повесть непогашенной луны» Бориса Пильняка, за которую он расплатился жизнью. О ней ходили легенды: это повесть о том, как Сталин отправил на операцию Фрунзе, своего возможного соперника, хотя операция ему не требовалась. И Фрунзе не стало. И хотя имена в повести были другие, все поняли всё. И Пильняк закончил свое земное существование.

Но более всего мне хотелось напечатать «Собачье сердце» Булгакова. Я объявил другую его вещь, «Роковые яйца», это был пробный шар. И на первом же секретариате Союза писателей Чаковский кричал: «О чем мы здесь разговариваем? Гады уже ползут на Москву!..»

Из концертной студии Останкино, где был мой вечер, я обратился к молодым: журнал ждет вас. Я даже так сказал: «Я каждый день надеюсь: вот откроется дверь и войдет Лев Толстой нашего времени». И действительно, это произошло несколько лет спустя — к моему заместителю вошел молодой писатель: «Ваш редактор говорил, что он ждет, откроется дверь и войдет Лев Толстой. Я пришел». Это был не Лев Толстой, да-алеко не Лев Толстой. Это похоже на анекдот, но так было.

Однако прежде всего мы пригласили на чай лучших публицистов, экономистов. Люди хотели знать, что происходит в стране, что ждет нас. Что там ни говори, но традиция «толстых» журналов в России — это еще и традиция просвещения. Я сел в сторонке, попросив Юрия Дмитриевича Черниченко вести наше застолье. Ныне уже нет Василия Селюнина, редкостного ума и честности был человек. Вот он и сказал, что в этой пятилетке ничего в экономике не изменится. Поверить в это было невозможно: такие надежды, планы, призывы. Но он спокойно и просто, как говорится, с цифрами в руках доказал, что резервы все распределены, перенастроить так быстро экономику не удастся. Мы никого ни о чем не просили, мы собрались поговорить. Но в итоге журнал получил несколько первоклассных статей, а публицистов тогда читали и слушали, как пророков.

Точно так же пригласили мы на чай прозаиков из поколения сорокалетних, как критика окрестила их. Это были очень разные люди и по-разному проявили себя в дальнейшем. Но мы всем им хотели сказать: в этом журнале вас ждут. И действительно, Владимир Маканин, которого я пригласил в редколлегию, передал журналу свою повесть «Отставший», другие авторы дали рассказы.

Все только начиналось. И бросить, уйти? Но помнил же я, как было в «Новом мире». Твардовский не ушел, пожалел журнал. Тогда обложили его со всех сторон.

Позволить командовать собой с первых шагов — дальше будет хуже. И я решился: уйду. И как только решил, легко стало душе, таким свободным человеком почувствовал себя! Жил, всех этих забот не зная, и дальше буду так жить.

И таким легким показался мне осенний воздух, так хорошо, так глубоко дышалось, и до чего же чуден был мир под луной, я ходил и радовался. Я словно заново открывал все, и правда — заново, журнал мне весь божий свет застил.

В половине восьмого утра я сидел за столом, но не писалось. Звонок телефона. Вновь — Александр Николаевич:

— Работаешь?

— Нет. Думаю.

Он иногда переходил на «ты», но мне «ты» не дается так просто. И он, как не впервые, сошел на нейтральное:

— И о чем мысли?



— О нашем вчерашнем разговоре.

— Хорошо. Считайте вопрос решенным. Пусть он переходит к вам.

Что произошло за это время, я не знаю, не узнавал и узнавать не хочу. Но что-то произошло. Жизнь и служба там, в заоблачной выси, заставляет многое делать против своей воли. Но Александра Николаевича я знал как человека слова. Однако и мне вернуться было непросто, я уже освободился.

— Нет, Александр Николаевич. Нам надо прежде поговорить.

— Добро!

И назначил час.

А не успел я приехать в журнал, звонит Севрук, в то время — заместитель заведующего отделом ЦК. Он, оказывается, уже звонил несколько раз, и первый его вопрос: «Лакшин еще не у вас? Пусть остается там, где работает!»

Со мной говорила власть, я слышал голос власти. И отвечать следовало на языке внятном:

— Так разговаривать, Владимир Николаевич, мы не будем. Этот вопрос я подыму выше.

Стало ясно: сработала Система. Не бывает столько случайных совпадений, не может быть. Вчера — застольный разговор с человеком, который, как утверждали, прикосновенен ко всемогущему ведомству, многообещающее «Ну-ну…», и вот — звонки, звонки… От него, от мелкой сошки, до тех, кто звонит мне, как до небес, но вот же звонят. Срочно. И какие разные силы пришли в движение. Дело уже, как видно, не в конкретном человеке, в данном случае — не в Лакшине, сам принцип Системы не должен быть поколеблен.

Твардовского невозможно уже чего-то лишить, вызвать «на ковер». Теперь выгодней возвеличивать поэта. Великие покойники нам нужны, поэма «Василий Теркин» — наша классика. А «Новый мир» Твардовского не прощен.

Самый проницательный ум может ошибиться, инстинкт не ошибается. Инстинкт самосохранения древнее ума. Он заложен в основу Системы. И он подсказывает: ни один камешек не следует шевелить — все здание рухнет.

В назначенный час я был у Яковлева. Вся эта сложная церемония пропусков, берущие под козырек офицеры, коридоры, приемные, величие кабинетов, постоянный трепет и соблазн — архитекторы новой, земной религии знали, что строили, брали из прошлого незыблемое. Мог ли я думать на войне, что по обе стороны фронта религия, в сущности, строилась по схожим образцам. А мы, мальчишки, свято верующие, убивали друг друга. Убивали, не жалея собственной жизни.

Александр Николаевич Яковлев в свободной, домашнего вида куртке с голубой замшей на груди и вязаными рукавами, но под ней — в белой рубашке и галстуке, так что в случае срочного вызова сразу можно переоблачиться в пиджак, он там, в комнате отдыха, на плечиках, дверь туда неотличима от деревянной панели стен, шел мне навстречу. Пожимая руку, улыбнулся. А я возьми и скажи, как бы между прочим:

— Мне Севрук звонил. Требовал, чтобы всё оставалось по-прежнему.

— А при чем тут Севрук?

Он заходил по кабинету, прихрамывая на раненую ногу. На фронте он был командиром взвода морской пехоты, а что это такое, представляет себе каждый, кто воевал.

Егора Кузьмича Лигачева спросили, что он делал во время войны в Сибири, в глубоком тылу? И он, человек призывного в ту пору возраста, сохранивший и в старости отменное здоровье, ответствовал с достоинством: «Строил социализьм…»

— При чем тут Севрук? Севрук здесь ни при чем!..

Я мог только догадываться, какие линии и как сошлись на самом острие: Севрук — это лигачевская линия. Но думалось мне не об этом. Сидя в кресле, поворачивая голову вслед за Александром Николаевичем, ходившим по кабинету, я думал: бог ты мой, такое простое дело не решается месяц за месяцем и вот в стену уперлось. Как же главное-то будет двигаться? Будет ли?

Я остался редактором, я, как видно, из той породы лошадей, которые, впрягшись, везут. Лакшин был утвержден первым заместителем, опала с него была снята. А вскоре он отправился в свою первую заграничную поездку, что означало на языке всемогущих бумаг: стал выездным.