Страница 10 из 25
— Виктор Сергеевич, а почему вы пошли добровольцем?
Я чуть не подпрыгнул на скамейке (дело было за городом, на даче). Ах, как кстати мне этот вопрос! Сейчас я проверю, достаточно ли ясно написал о своем решении. И пересказал молодому человеку все, что вы сейчас прочли. К моему огорчению, я понял: написал неполно, неубедительно. Потому что молодой человек спросил меня:
— А перед кем был ваш нравственный долг?
— Перед самим собой, — без запинки, как натуральный отличник в школе, ответил я.
— Теперь я понимаю, — с какой‑то нечеткой интонацией произнес мой собеседник.
Я подумал: то ли он действительно понял, то ли хочет прервать разговор, не надеясь услышать более внятного объяснения. Я добавил, что нравственный долг бывает только перед самим собой, а не перед кем‑то. Привел примеры из своего личного опыта, когда мне удавалось его выполнить, когда — нет, и закончил словами:
— Знаешь, Никита, мне казалось — я rie мог бы дальше жить, если б тогда не нырнул в ту купель.
На Бородинском поле
На Бородинском поле мы рыли огромный противотанковый ров. Зачем? Чтобы не прошли немецкие танки. Руки были в кровяных мозолях, пальцы не могли взять кусок хлеба и ложку. Копали от зари до зари, а в июле как понимаете, это долгое время. Но немецкие танки потом прошли. И меня до сих пор берет зло, сам не пойму — на что. На то ли, что немецкие танки, черт бы их побрал, прошли, на то ли, что мы рыли этот проклятый ров напрасно. Он организовался в моем уме символом бессмысленности. Но это мелочь, Чепуха, мало ли на войне было такого, что казавшееся верхом смысла, логики и необходимости в одно мгновение оборачивалось бессмыслицей. Например, нас, кого зачислили в полковые батареи, долго учили рыть артиллерийский окоп, делать площадки для орудия, вычисляя всевозможные размеры чуть ли не с точностью до миллиметра. Каждый орудийный номер обучался особенностям своего искусства. Я был хвостовым. Вместе с двумя другими ребятами надо было ловко и быстро протаскивать по заранее вырытому ходу сошник (хвост) старинной 76–миллиметровой пушки, которой нас оснастили. Хвост был тяжел, но втроем мы все же управлялись с ним. Особенно трудно было наводчику. На эту должность всегда выбирался лучший и умнейший в расчете. Освоить прицельный прибор и бить точно — дело нелегкое. Но в первом же бою все хитрости и ловкости оказались совершенно ненужными. Пушка наша стояла на пахоте, колеса ее зарылись в землю, тело ее наклонилось вбок чуть ли не на сорок пять градусов, и именно в таком положении мы начали вести наш первый бой, отражая натиск противника.
Должен сказать, что и атаки противника были, на мой взгляд, еще более нелепыми. Немецкое подразделение вышло из молоденького живописного лесочка и, выстроенное ровным прямоугольником, двинулось на нас, прямо на нашу пушку. Командир шел сбоку, и на его бедре болталась сверкающая в утренних лучах солнца коричневая кожаная полевая сумка. Прямоугольник стройно шел на нас. Видимо, это была та самая психическая атака, которая так эффектно сделана братьями Васильевыми в фильме «Чапаев». Очень мне эта сцена в кино нравилась. Страшная, даже жуткая. А то, что я увидел своими глазами, было настолько глупо, что, если бы не напряжение боя, можно было бы только потешаться. Это стройное движение на нашу пушку, пусть допотопную 76–миллиметровую, но все‑таки огнедышащую, выглядело попросту идиотизмом. Неужели они могли предполагать, что этот их игрушечный марш кого‑то устрашит? Все‑таки мы были люди почти с высшим образованием. Или у них тоже был какой‑то подобный фильм, они решили претворить искусство в жизнь? Ой, глупо! Искусство йикогда так прямо не соотносится с жизнью.
Вопреки всяким правилам стрельбы из пушки, мы открыли затвор и, глядя в ствол как в заводскую трубу, навели его на движущихся идиотов. Навели (в трубу посмотрели все, даже я: интересно), зарядили снарядом и выстрелили. Куда попал снаряд, я не видел, но стройный прямоугольник вдруг рассыпался и все немцы в самом обыкновенном беспорядке побежали обратно в живописный лесок. Побежали так быстро, что мы даже не успели дать по ним второй выстрел.
Кстати сказать, сошник пушки на пахотном поле оказался не так тяжел, как на твердом орудийном окопе. Я его поднимал один. Вот этот биологический феномен мне тоже хочется выделить жирным шрифтом. Тогда я и не знал, что для минут опасности у человека так много резервной силы. Я, довольно тщедушный молодой человек, оказался Геркулесом. Ни за что, никогда, ни при каких обстоятельствах в обычное время я не мог бы поднять этот сошник. В госпитале один раненый мне рассказывал, что он прошел на перебитой ноге несколько километров и сам не мог понять, как он это сделал. Он лежал на койке из‑за этого самого ранения уже более полугода, а тогда, в минуту смертельной опасности, шел и шел.
Но все это было уже не на Бородинском поле. На Бородинском поле мы рыли, рыли, рыли противотанковый ров. И вдруг из‑под заступов вместе с комьями земли стали вылетать человеческие черепа. Сделалось тихо. Мы прервали рытье. Склонившись над черепами, разглядывая их, мы, возможно, напоминали группу Гамлетов. «Бедный Йорик!..» Вероятно, это были черепа той далекой великой битвы, которая вошла в историю под названием Бородинского сражения. Кутузов, Барклай, Багратион, батарея Раевского… Каким‑то мистическим ветром повеяло оттуда. Он соединил далекое прошлое с настоящим, пронизал насквозь. Были они, теперь мы. Великое прикосновение… Я и сейчас вижу эти темно — желтые с почернением, уже порядком изъеденные временем черепа.
К теме Бородина я прикоснулся еще раз.
Мы артисты. А артист— всегда артист. Пока были не на передовой, каких только забав мы не устраивали! Даже сделали целый концерт для своих же товарищей — бойцов и командиров. И номер у нас с моим другом Дмитрием Вуросом был отменный: мнемотехника. Это когда один актер сидит на сцене с завязанными глазами, а другой ходит по залу, вынимает у зрителей из карманов расчески, платки, документы и спрашивает завязанного:
— Скажите, что я сейчас держу в руке?
— Паспорт, — поражая всех своим ясновидением, отвечает волшебник.
Зал глухо рокочет, потрясенный тайной.
Вурос и я решили овладеть этой «оккультной наукой».
— Значит, так, Митя, когда я беру в руки паспорт (не удивляйтесь, у бойцов народного ополчения паспорта не отбирали, они были почти у каждого), я начинаю свой вопрос к тебе со слова, начинающегося на букву «п»: «Пожалуйста, скажите, что я держу в руках?» Если я возьму газету, начну с буквы «г»: «Говорите, что у меня в руках».
— Газета.
— Правильно. Какая?
— «Правда».
— Правильно. А сейчас я взял у товарища командира другую газету. Какая это газета?
— «Красная звезда».
— Пожалуйста, ответьте, какая теперь у меня в руках газета?
— «Комсомольская правда».
— А что я держу сейчас? Постарайтесь догадаться.
— Папиросы.
— Я взял другой предмет. Какой?
— Кисет.
— У меня в руках монета. Догадайтесь, какого достоинства монета?
— Две копейки.
И так далее. Честное слово, это имело большой успех, доставляло радость. Конечно, профессиональный мнемотехник скажет: наивно. Вероятно. Но что могло быть в обиходе солдата и даже командира? Двадцать — тридцать предметов вместе с фотографией жены, детей или возлюбленной. А память в молодости свежая и цепкая: хоп — и готово!
Так вот о Бородино: однажды на каком‑то привале на опушке я влез на пенек и стал читать нашему отдыхающему на травке взводу: «Скажи‑ка, дядя, ведь недаром…» Читал громко, но не очень выразительно. Все равно слушали хорошо, что называется — глядели в рот. Артист! Но когда я дошел до слов: «Ребята! Не Москва ль за нами?» — я вдруг почувствовал Москву, которая действительно была за моей спиной. Строчки вдруг сделались моим собственным текстом. Опять внутри меня что‑то свершилось, и слова: «Умремте ж под Москвой, как наши братья умирали!» — я произнес с той единственной страшной интонацией, с которой, вероятно, и надо читать их всегда, с той интонацией, от которой у меня самого сжалось горло. Я остановился и, не дочитав стихотворение, слез с пенька. Аплодисментов не было, но и никто не сказал: «Что ж ты оборвал вроде на середине…»