Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 162



Учился я, в общем, неплохо. По большинству предметов имел четверки, по некоторым (русский язык, история) — пятерки. И единственным предметом, по которому я еле-еле вылезал на тройку, служившим для меня постоянным источником беспокойства и неприятностей, было, увы, рисование. Дело доходило до того, что преподавателя рисования, злого старикашку по прозвищу Гришка, приходилось периодически «подмазывать», чтобы добиться для меня удовлетворительной отметки. Достигалось это путем частных уроков, которые лихоимствующий Гришка давал у себя на квартире для неуспевающих учеников.

Для моих домашних, чрезвычайно высоко ценивших мои «художественные таланты», отставание по рисованию в училище являлось совершенно необъяснимым и загадочным. Между тем в этом не было ровно ничего удивительного, но я никак не мог объяснить им, что между преподаваемым в училище и моим домашним рисованием лежит глубокая пропасть. Что общего могло быть между храбрыми сарацинами или жестокими крестоносцами, которых я азартно и с истинным удовольствием вырисовывал дома, и скучнейшими горшками или яблоками, которые противный Гришка ставил перед нами в классе? К тому же я еще страдал от близорукости. Сидя довольно далеко от выставленных Гришкой предметов для рисования, я очень приблизительно представлял себе форму очередного горшка или яблока, которые надо было изобразить на бумаге. И, подойдя после урока к модели вплотную, с горестным удивлением обнаруживал детали, о которых и не подозревал и за отсутствие которых на рисунке Гришка неистово ругался и больно стучал карандашом мне по темени. И обычно, с облегчением вздохнув после окончания очередного урока рисования, на уроке истории, следовавшем непосредственно за ним, я с наслаждением изображал на полях учебника или в общей тетради — Наполеона в треугольной шляпе, Карла Пятого в гофрированном воротнике или адмирала Колиньи, пронзенного шпагой герцога Гиза. Это вам не эмалированная кастрюлька или восковое яблоко на блюдечке!..

Не могу сейчас припомнить, когда в моем домашнем рисовании проявился «сатирический уклон». Но к третьему-четвертому классу за мной уже устанавилась репутация «карикатуриста». Я делал рисунки для рукописного школьного журнала, «редактором» которого являлся мой старший брат Миша.

Он был живой и смелый мальчик с богатой фантазией, неистощимый выдумщик и охотник до всяких интересных затей, в которые всегда старался втянуть и меня, несравненно более флегматичного и ленивого. Со стороны мы, наверно, немного напоминали братьев из повести Марка Твена: Миша — предприимчивого, озорного Тома Сойера, я — благонравного, послушного Сида. Впрочем, ябедничать, подобно Сиду, на старшего брата мне не приходило в голову: я слишком любил Мишу, считал его для себя непререкаемым авторитетом и даже немного побаивался.

Уже на школьной скамье обращала на себя внимание литературная одаренность Миши: он не только отлично писал классные работы по русскому языку, но легко сочинял всевозможные сатирические стишки, лихие пародии и заметки, которые подписывал Михаил Синдетиконов. Меня он заставлял рисовать для школьного журнала иллюстрации и карикатуры. Среди них был и дружеский шарж на самого Михаила Синдетиконова — физиономия брата, к которой вместо туловища я пририсовал тюбик «Синдетикона» — популярного тогда универсального клея.

В одну из своих поездок в Киев отец взял меня с собой. Это случилось в конце лета 1911 года, когда мне, ровеснику века, было, естественно, одиннадцать лет. С восхищением я разглядывал огромный красивый город, с которым расстался, будучи четырех месяцев от роду. И так произошло, что одновременно с нами в Киев пожаловал не кто иной, как Государь-император, самодержец Всероссийский, царь Николай II. В отличие от нас он приехал со всей своей августейшей семьей и большой придворной свитой на открытие памятника своему деду Александру II.

Мне очень хотелось увидеть царя, хотя особых симпатий к нему я не мог питать — еще свежи были в моей памяти разговоры взрослых о событиях 1905 года, о «кровавом воскресенье» 9 января и о знаменитой Ходынке. Особое возмущение, помню, вызывал рассказ о том, что царь, когда еще не были убраны сотни трупов людей, и в том числе детей, погибших в чудовищной давке на Ходынском поле, где раздавали подарки по случаю коронации, поддался настояниям своих дядей, великих князей, и отправился на бал во французское посольство, где танцевал с супругой французского посла.

Пробившись с отцом в первый ряд многолюдной толпы, я отлично разглядел царя, ехавшего с семьей в большой открытой карете. К моему наивному удивлению, он был не в золотой короне и горностаевой мантии, а в скромном военном кителе. Снимая фуражку, он кланялся на обе стороны. За экипажем царя следовал пышный кортеж придворных, дам, сановников, генералов и прочей знати, сопровождаемый отрядом казаков и конной полиции. Киев торжественно и, что называется, верноподданнически встречал монарха. В городе царило приподнятое, праздничное настроение. Но прошло всего три дня, и Киев был потрясен страшным известием: в Городском оперном театре на представлении оперы «Сказка о царе Салтане» в присутствии царя был смертельно ранен председатель Совета министров Петр Аркадьевич Столыпин. Стали известны и подробности: в антракте, когда Столыпин с кем-то беседовал, стоя у барьера, отделявшего партер от оркестра, к нему не спеша подошел какой-то молодой человек и, вынув из кармана браунинг, выстрелил Столыпину два раза в грудь.



Столыпин скончался в госпитале дня через два. И смерть его сразу была окутана множеством загадочных фактов, толков и пересудов. Прежде всего, представлялось непонятным, каким образом в строжайше охраняемый зал театра мог проникнуть убийца — некто Богров, оказавшийся одновременно членом партии эсэров (социалистов-революционеров) и агентом полицейской охранки. Из уст в уста передавались странные факты подчеркнутого неуважения к председателю Совета министров со стороны придворных кругов и даже самого царя. Рассказывали, что Столыпин все отлично замечал, болезненно воспринимал и поэтому все эти киевские дни находился в угнетенном, мрачном настроении. Передавали и такой факт: когда царь приехал в госпиталь, где скончался Столыпин, чтобы выразить соболезнование его супруге, то Ольга Борисовна, низко склонив голову и как бы не замечая протянутой ей царской руки, сказала ледяным голосом:

— Господь всех рассудит, Ваше Величество.

Столыпин был, несомненно, выдающимся политиком, человеком умным и властным. И это отрицательно воспринималось нерешительным и слабовольным царем, чем пользовались придворные недоброжелатели и завистники всемогущего министра. Отношение к нему было неоднозначным: прогрессивные, а тем более революционные круги видели в нем реакционера, железной рукой беспощадно подавлявшего всякое неповиновение государственной власти. Не случайно тогда вошли в обиход такие выражения, как «столыпинские вагоны» (имелись в виду товарные вагоны с решетками, в которых осужденных отправляли на каторгу) и «столыпинский галстук» (имелась в виду виселица).

Года три спустя в центре Киева на площади перед городской Думой уже стоял памятник Столыпину. Моя память сохранила начертанные на нем слова — с лицевой стороны: «Петру Аркадьевичу Столыпину — русские люди». С боковых сторон — «Вам нужны великие потрясения, нам нужна Великая Россия» и «Твердо верю, что затеплившийся на Юго-Западе России свет русской национальной идеи не погаснет, а вскоре озарит всю Россию».

История, как известно, распорядилась по-иному — Киев стал очагом не «русской национальной идеи», а центром украинского «самостийно-незалежного» движения. Недолго простоял и памятник Столыпину. Прекрасный город на Днепре оказался столь же роковым для бронзового Столыпина, как до того — для живого. В первые же дни Февральской революции семнадцатого года статуя Петра Аркадьевича была сброшена, а постамент с запомнившимися мне изречениями Столыпина разрушен.

Несколько слов о Богрове. Этот загадочный субъект вел себя совершенно спокойно и при аресте, и на суде. Возможно, его заверили, что при любом приговоре он будет подведен под амнистию и помилован. Рассказывали, будто, выслушав приговор к смертной казни через повешение, он небрежно сказал: