Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 61 из 91

36

Идем мы однажды по лесу. Грибы собираем. Нюх у меня и сейчас гениальный на это дело. Деревня все-таки! Иван Вчерашкин, Лашке, князь и я идем однажды по лесу. Сашка уехал от нас к освободившемуся папане. Вдруг вижу в ельничке человек в белом кителе. В руках – корзинка. Спиной к нам стоит. Курит. Палочкой лапы еловые приподнимает. Пашка по старой привычке подходит к нему и нагловато говорит: «Дядь, оставь покурить! А?» Дядя оборачивеется… Сталин!!! У меня дух зашел от ужаса, но и тоненькое жужжание только подлетающей или уже отлетевшей случайности уловила тогда душонка моя. Сталин! Пашка обалдело молчит. Иван Вчерашкин ходит где-то в низинке. Я тоже три на девять зубами умножаю, не могу помножить. – Закуривай, Пашка, – вполголоса говорит Сталин, достав из кармана коробку папирос, – закуривай. Но мерзавец ты все-таки, что курить не бросаешь. Ты же партработником должен стать. Где отец? – Папка-а ! Папка-а ! – заорал Пашка, однако быстро закурил, затянулся глубоко и жадно раз десять подряд, даже шибануло его, бросил папиросу и сказал Сталину, что это – последняя, Иосиф Виссарионович ! – Верю. Не обижайся, если обманешь Сталина! Тут Пашкин отец подошел. Здравствуй, говорит, дорогой Иосиф, спаситель мой! – За это не благодари. Не обижай, – говорит Сталин. – Ты лучше скажи, Иван, почему ко мне гриб не идет? Почему даже сраная-пересраная, вроде Крупской, сыроежка не хочет назваться груздем и полезть в так называемый кузов? – Ты, Иосиф, горец! Орлам привычней зайцев с высоты пристреливать, да и кланяться низко ваш брат не привык. – Хорошее, научное объяснение, – говорит Сталин, – даже лести не вижу в нем. Кланяться я, действительно, не люблю. Бессознательно не люблю. А это кто такой с полной корзиной? Верзила! На палача похож не помню, из какого кино. – Это – Васька! Везет ему на гриба! Сорок семь белых набрал!.. – Тут Иван Вчерашкин быстро рассказал Сталину, как мой отец три раза грабил с ним банки, и что Сталин долнен его помнить, а белые расстреляли такого замечательного чистодела, мать от тифа умерла, и вот вызволил он, освободившись благодаря Иосифу, Пашку и меня из гробового детдома, основанного Крупской, чтоб у нее совсем глаза на лоб вылезли, до каких пор троцкисты будут измываться и калечить педерастией нашу молодежь? – Не спеши, Иван, не спеши. Тише едешь, приедешь на масленицу, – говорит Сталин… И вот тут, гражданин Гуров, я вас попрошу расшевелить воображение, вот тут, откуда-то из-за берез, не лая, не хрипя, стрелой вылетает гигантского роста овчарка, в пасти пузырится пена, глаза безумные остекленели, белки их кровавы. Вылетает и несется прямиком на Сталина, уже выбирая на бегу мгноввние для прыжка. Это было видно по вздутым в пружинистые комки мускулам. Оскалив зубы, отчего собрались на ее морде яростные морщины, вылетает из-за берез овчарка неимоверной, искаженной бешенством красоты, и как будто гипнотически приковав всех нас к месту, взлетает в воздух, уже уверенная, что через секунду клацнут ее клыки, замкнувшись на горле усатого человека в белом кителе в папиросой в зубах, клацнут клыки, и ату – все, что ей нужно в жизни, целиком вложенной в смертельную силу прыжка! Все! От неожиданности и завороженности Сталин даже не шевельнулся. Я стоял ближе всех от него, и когда пес, взлетев в воздух, был уже уверен, что клыки сейчас наконец-то клацнут на хряще кадыка, я без раздумий и прицела молотнул его кулачиной по хребтине. Он упал оглушенный у ног Сталина, только клок пены шмякнулся на белый китель, и пока пес не опомнился, а схватил его за задние лапы, крутанул пару раз вокруг себя вытянутую громадину и изо вшей силы размозжил собачий череп о ствол старой березы… Мозгами сапоги забрызгало Сталину. – Я приглашаю вас всех на скромный обед, – говорит Сталин невозмутимо и, как прежде, вполголоса, но, прикуривая, прячет побледневшее лицо в ладони. Я присел на пенек, потому что дрожали коленки. Корзину уронил. Грибы вывалились. – Покажи, Вася, свой кулак, – говорит Сталин. – Показываю засаднивший от удара кулак. – Да! Это рука! Это – настоящая чекистская рука, перебившая хребет бешеной собаке! Сталин нагнулся, собрал мои грибы в корзину и повторил свое приглашение. – Сейчас, друзья, мы с вами отлично пообедаем… Я знаю, чья это собака. Она была неглупа. Я знаю, чья эту собака. – Будем брать? – спросил очухавшийся Иван Вчерашкин, а Пашка присыпал листвой и дерном труп собаки. – Подожди, Ваня, подожди. Надо натаскать из колоды побольше козырей. Надо воспитать побольше таких парней, как… Рука, как твой Паша. – Мне дурно, господа. Я – домой, – сказал князь. Мы в Пашкой шли сзади вождя и его приятеля по банде урок, курочивших царские банки и почтовые вагоны. Они говорили так, чтобы нам не было слышно ни слова. Но уверен, что именно тогда был в общих чертах разработан стратегический план тотального террора, то есть того, что теперь принято называть тридцать седьмым годом. Жутко и сладко было наблюдать за шепчущимиея воротилами, ибо я чуял, что вот-вот придет мой час, отольются кое-кому кровь и слезы одинковских мужиков и баб, а то, что спас я сейчас главного и единственного виновника уничтонения крестьянства, отыграется в будущем, отыграется! Отыграется! Сталин еще раз повторил Ивану Вчерашкину, что все козыри из колоды должны быть ихними, и в башку мою первый раз закралась, гражданин Гуров, в ту минуту мысль о мерзкой колоде, на которой просидел я верхом несколько часов… Закралась, но я ее отогнал. Я не мог увязать всей этой херни со смыслом физиологическим, а поверить окончательно в неизлечимое уродство своего тела инстинктивно боялся… Обед на даче Сталина был вкусным и веселым. Сам подняв тост, окрестил меня Рукой, и с тех пор редко кто, особенно из коллег, называл меня иначе. Лобио, травки, маринованный чесночок, сулугуни, шашлык и вино изумрудного цвета, привезенное только что из Гори… Тосты, тосты… Произносили их те, и пилось винцо за тех, которые через пару лет глупо улыбались, думая, что пришли мы за ними исключительно по ошибке, и что если я разрешу позвонить Сталину, то недоразумение уладится сию же секунду… Два раза Сталин, я в этом уверен, вспомнив вылетевшую из березняка овчарку с бешеным оскалом, бледнел, и тогда темнели оспинки на его носу, на щеках, на лбу, становясь заметней и отвратительней. Он перебивал воспоминание глотком вина, приветливо кивал мне головой и удивленно поглаживал пальцами чудом не перекупленный кадык… Вдруг он ни с того ни с сего смеялся, но теперь-то я понимаю, что это был благодушный смех зрителя, имевшего удовольствие понаблюдать за игрой счастливого случая со своей удачливой судьбою и прокрутившего еще раз эту игру в памяти. Прощаясь, Сталин сказал, что завтра в десять утра заедет за мной и возвратит должок: острое ощущение… – Ну, Рука, выпала тебе масть, – сказал дома Иван Вчерашкин. – Держись! Ходи только с нее и дружков не забывай. Ты – в фаворе, хавай авантаж! – Добра, – говорю, – не забуду, а зло кой-кому вспомню. – Все вспомним, Рука, все вспомним, но ты главного не упускай зэ виду. Проломав черепа асмодеям, надо будет страной править. А она большая. Она тебе не кандей, не тюрьма, она – держава! – сказал Иван Вчерашкин. – Пашке мы область нашу отдадим, тебе другую, я с третьей справлюсь, да и республики не пужнусь. Князя послом в Японию отправим. Иди спать. Завтра, собственно, твоя житуха начинается1 Иди, Вася Иди, Рука! Заснул я, завернувшись в одеяльце, как в монте-кристовский плащ. Вспомнил лица все до одного: ваше, папеньки вашего и его дружков по отряду. Вспомнил лица все до одного… Царство небесное вам, отец и меть. Меры мести моей за смерти ваши не будет! Нет такой меры! Я зарыдал от всех потрясений и заснул, как писали в старых романах.

37

Я вот искупался утром в дождичек и понял, что лет двадцать еще можно бы вам протянуть здесь на вилле. Можно бы… Море, йод, овощи-фрукты, воздух чудесный, Эмма Павловна и одновременно Роза Моисеевна. Я на днях получил несколько фото из вашего альбома. Где моя папочка?.. Вот моя папочка… Взгляните… Только не багровейте. Следите за давлением. Вам это удавалось даже при вызовах в ЦК… Все-таки что-то было в роже Коллективы-Клавочки омерзительно-притягательное. Одно из лиц, запечатлевшее в своих чертах то гнусное время. Чистота вроде бы и открытость, а на самом делв прозрачнейший, не замутнвнный муками совести, аморализм. Генеральная линия бедер… Грудь, на которой вместо соска значок «Ворошиловский стрелок». На лбу страстная мысль «Пролетарии всех стран, соединяйтесь со мною!» А усы-то, усы какие! Мелко кучерявенькие, и родимое пятнышко капитализма в них скрывается… Косыночка… Кожаночка… Блатной, в общем, вид. Но я лично, если бы был действующим мужиком, конечно, можете ухмыляться сколько угодно, я бы лично не полез на Коллективу ни за деньги, ни, как говорят урки, за кусок копченой колбасы. Я бы скорей убил ее, падлу! Какой это, должно быть, ужас, чуть не блюя от гадливости, чувствуя сопротивлвнив всей плоти, кроме тупого служаки-члена, ложиться рядом с выхаренной всей Первой Конной армией бабой! К тому же она пьяна после вечеринки в честь усыновления нового Павлика Морозова и бешено взбудоражена необычным сексуальным сюжетом, обещающим полное, давно желанное благоденствие гениталиям, а душе долгую, теплую, осеннюю улыбку бабского счастья… Ложиться рядом, дотрагиваться, целовать, залазить… Нет! Я бы скорей убил ее, сукоедину!.. Вот – рюмка… Пожалуйста, пейте. Я не буду… Я лучше. убил бы ее, тварь! Вам не приходила в голову эта мыслью Ужас ведь было почувствовать, кроме всего прочего, что Коллектива казалась сама себе в этот момент молоденькой, нетронутой девицей, которой первый раз в жизни вот-вот откроется то, о чем она читала у Мопассана, то, что надвигавтся, как гроза, то, что давит и отпускает, и уже пронизывает молниями от пяток до макушки, погромыхивает в висках и разрешается каплями дождика… дождика… дождика… И вы открываете глеза, и она видит в вас свою молодость, а вы в ней потасканность, чужбину, смерть… Вам приходила тогда в голову естественнейшая мысль убить насильницу?.. Нет. А что вы, собственно, так быстро реагируете? «Нет!» Подозрительно быстрая рвекция. Я бы на ваевм месте ответил: «Да. Хотел». Ведь помыслить об убийстое, хоть и грех тягчайший, но все-таки, слава Богу, еще не убийство, и нормального человека от подонка и сволочи как раз и отличает осознание злого помысла и освобождение от него постепенно, если не сразу. А вы с ходу брякаете: «Нет!» И я, хоть я хреновый криминалист и преимущественно палач, склонен поэтому призадуматься. Ну, хорошо. Вы были, допустим, в момент изнасилования так чисты и невинны, что после вынужденного, просто вытащенного из вас оргазма заплакали, и Коллектива осушала ваши глаза партийно-материнскими губами и нашептывала сказки о челюскинцах, Стаханове, Николае Островском, о счастье выполнить пятилетку в четыре года, о наших горячих органах, и вы наконец заснули. Допустим, так было первый раз? А второй? Третий?.. Сотый?… После сто первого раза захотелось вам удавить, отравить, пришибить или обварить кипятком Коллективу Львовну? .. Вы правы, гражданин Гуров, теперь уже ничто для вас не имеет значения. Вам на все наплевать, и неужели, раскапывая прошлое, я этого не понимают Понимаю. Но вот не уверен я, что вам на все наплевать. Так ли уж на все? Чего ж тогда беспокоиться о судьбе дочери, о сиамском коте и собачке Трильби? О здоровье супруги?.. Только не надо! Не надо! Не надо меня уверять, что тогда вы жили интересами страны, народа и мирового коммунистического движения. Уверен, что, распевая «если завтра война, если завтра в поход», вы лично думали сделать все, чтобы только петь, а не воевать. Голову сейчас положу на плаху – так оно и было. И все вам было до лампы, потому что вы втрескались в Элю, вернувшуюся после смерти отца к беспутной мамане – Коллективе, в Элю, дочь вашей ненавистной сожительницы… По утрам мама Клава поила вас кофе, делала бутерброды и провожала в институт… Но вот приехала Электрочка, названная так в честь лампочки Ильича, Эля приехала… Спокуха, гражданин Гуров!.. А-а! Вам просто захотелось походить по холлу. Походите… Взгляните по дороге еще на одно фото… Вы, Коллектива и Электра в Ялте под кипарисом. Совершенно ясно, что вы втрескались по уши в дочь, но тщательно скрываете это, что дочь любит свою беспутную мать, несмотря на десять лет, проведенные с отцом в другом городе, что сама мать подыхает из-за всех этих дел от смертелыюй грусти и кажется сама себе лишней даже на фото. Сами скажите: кажется? Бросается же в глаза!.. Вам это не кажется. Зато, думается мне, хотя не могу утверждать этого точно, что, возможно, именно тогда, под кипарисом, задохнулись вы от любви и ненависти и не надо вам было смутно чувствовать, что третий – лишний, когда вы ощутили необходимость избавиться к чертовой матери от орущей и царапающейся по ночам кошки. Фотография выразительная. От нее никуда не денешьея. Не про-хан-же! Желаете расколоться? Меньше времени потратим и нервов, хотя жить нам с вами еще несколько десятков лет. Вы – в тридцать восьмом, я – в тридцать пятом. Вам, говорите, спешить некуда… Я, по-вашему, зарапортовался, охерел, выпить мне надо аминазина… Напрасно, напрасно вы так думаете. Ум мой день ото дня яснеет, но есть, правда, помрачение души. Это у меня всегда… Раскалываться не желаете? Правильно. Не надо. Неглупый шаг. Покидаем шашечки, покомбинируем. Игровое состояние иногда почти предсмертное… Почти предсмертное состояние… Подойдите сюда… Вот план квартиры, в которой вы проживали после ареста отца и высылки матери в квартире Коллективы Львовны. Две комнаты смежные, одна отдельная. После приезда Эли вы, не без труда, очевидно, в нее переселились. …Вам стыдно. Коллектива должна это понять. Нет! Вы по-прежнему хотите ее. гресть ваша мило перемешана с уважением и благодарностью, но все-таки, все-таки вам лучше спать отдельно. Физически вы тоже очень переживаете ситуацию, но нельзя же скрипеть кроватью под носом у Эли! Если бы ты еще не кричала, кончая, Клава! Давай спать отдельно. Не надо только говорить ерунду. Я хочу тебя, хочу! И когда Эля уйдет в школу или на каток, мы возьмем свое. Ты первая моя женщина. Ты всему меня научила. Я, бывает, шалею. Но давай лучше спать отдельно… Ну вот, проняло вас наконец, гражданин Гуров! Передернули вы плечиками от омермния! И чего было упираться? Я не могу понять, какое удовольствие испытывают мужики с хорошими бабами, но какая бывает в теле и в душе гадливость и опустошенность от бабы ненавистной, вполне, извините, могу себе представить. Это – своеобразный фокус воображения, и разгадка его тайны давно занимает меня. Но стоит ли разгадкой лишать такой милый фокус печального и горького обаяния? Не стоит… Представляю, как мерзостно вам было. Вижу: сейчас жалеете себя и считаеев решение спать отдельно одним из мужественных шагов в своей жизни. Вы вот только не задумываетесь, не возвращаетесь к тому, что я не раз вам втолковывал. Ничего подобного, и ещв в тысячу раз более страшного не произошло бы с вами, если бы вы получили от рождения не советское, а человеческое воспитание. Я не люблю слово «мораль», но если бы вы с молоком матери, под взглядом, под нормальным призором нормального отца всосали с детства мораль человеческую, а не классовую, вы знали бы, как поступить в отвратительной, насилующей вас бабой, вы не позвонили бы с козырной целью в УВД, вы не оставили бы мать, вы бы… десять тысяч раз я могу повторить, чего бы вы не сделали, и что сохранили бы, каждый раз поступая сообразно с представлениями о достоинстве человеческой личности. Что? Что? Вы наконец ощутили себя злодеем? .. Это – да! Согласен, злодеи были во все времена, у всех народое, согласен, что есть они, уверен, что будут… Согласен… Без злодеев, очевидно, было бы скучно. Речь не о том, хотя приятно, хотя злорадствую, почуяв в вас сокрушение. Но заметьте, гражданин Гуров, заметьте! Первый раз за всю нашу долею и страшную подчас беседу вы ощутили собственное злодейство не через потрясение отца после известия о вашей подлянке, не через страдания и смерть матери, не через многие безобразия вашей жизни, а через гадливоть воспоминания об изнасиловании вас партийною мамою, Коллективой Львовной! Вот как нашла на вас тень сокрушения! По шкуре вашей она пробежала!.. Правильно… Согласен. Собственный опыт поучительнее чужого. А боль отбоя чужой больней боли? .. Не знаете… Может быть, и больней, но чужую боль можно выразить словами, а свою нвеозможно?.. Правильно я вас понял? Вы у нас прямо философ боли. Можно вас больно ущипнуть? Мы отвлеклись. Тень сокрушения пробежала по вашей шкуре, она задела вас лично, а не ближнего! Следите за моей мыслью внимательно. Вас передернуло. Вас еще не раз передернет, поверьте, но нет вам успокоения от мысли, что злодеи всегда существовали и будут существовать. Вы все себе простили. Не простите никогда того, что, околевая от блевотины чужого тела, без тепла, без страсти, без безразличия, что было бы благом, вы опали с ним рядом, брали его, себя и его ненавидя… Вот Сатана, глядя на вас, и радуется, и потирает пемзой лапки. Подсунул он вам и тысячам таких, как вы, вместо морали Божественной свою – дьявольскую, классовую, и – все в порядке. Вы не то что буржуев, помещиков, священнослужителей, инженеров и добрых хозяев земли перебили, вы – братья по классу – друг за друга взялись и сами за себя! Вот тут я подхожу, как всегда в такого рода рассуждениях, не без помощи воззрений одного из моих подследственных, к тому, почему классовая мораль может довести человека и общество до грани полного вырождения и перекантовать еще дальше. В коммуне, как поется, остановка… Классовая мораль разрушает поле человеческого существования, совместно возделываемое людьми с начала времен. Поле связывает, обязывает, воспитывает способность к сопереживанию, удерживающему почти всегда от причинения ближнему боли и обиды, мы рождаемся в этом поле, в нем нас хоронят, и если становимся сорной травой, то с поля нас – вон! Вот тут-то Сатана Асмодеевич задумался, как бы поле это перепахать начисто, почесал рога о письменный стол Карла Маркса, о жилеточку Ленина, о борта крейсера «Авроры» и говорит: и Ба! Да здравствует классовая борьба ! А ну-ка, разделю я их, негодяев, и пересажу на другую почву, один от одного чтобы росли, корешками чтобы не связывались и боли соседа чтобы не чуяли, стеною при появлении моем чтобы не вставали, сволочи окаянные, а другие чтобы наоборот в кучки сбивались, в партии! Партиями их легче на тот свет отправлять. Спрессовал, упаковал, штамп поставил и отправил. Сто тыщ людей, а выглядят, как один! Во как, падла! Я перепашу ваше полюшко! Я его гудроном залью и асфальтом. У меня этого зла в аду хватает! Пролетарии всех стран, соединяйтесь одной цепью! Так мне легче будет вас закабалить! Вы ведь глупые, вы словам верите, так я их вам подкину… Слава труду! Налетай! Не жалко! Клюй на Маркса! Клюй на Ильича! Верная наживка! Вы только соединяйтесь, как в Питере в семнадцатом году, соединитесь хоть на недельку, а там я вас быстренько разъединю, рта разинуть не успеете. Я прикую вас кусками той цепи к рабочим местам, и вы больше не побушуете на забастовках, как фордовские пижоны. Взвоете, как взвыли рабочие Питера, вспомнив «Союз освобождения рабочего класса», да поздно будет! И мораль будет у вас соответственная: мораль рабочего места. Упирайся. Получай, сколько дают. Скажи и за это спасибо. Молчи, сволота, в тряпочку! .. Марш – под нары! За тебя партия думает. Она и решит, когда быть концу света. Цыц! Классовая мораль лишает вас всех наконец ответственности за все! Партия торжественно берет на себя эту проклятую ответственность. Слава труду! Вперед – к коммунизму!».