Страница 10 из 11
Через несколько дней уже было известно, что меня приняли в гимназию.
Забрили! Оболванили!
Лето мы провели на даче в деревне Подлесное, Хвалынского уезда, куда в сосновые и липовые леса увез я казавшееся мне чрезвычайно почетным звание гимназиста. Это звание я гордо нес на вершины хвалынских меловых гор, в ущелья Теремшаня и густые малинники, куда мы тихонько забирались.
В то время Россия, Европа, мир начинали войну.
Мы ехали из Хвалынска на пароходе. На пароход сажали мобилизованных. На пристанях мальчишки-газетчики кричали:
— Последние телеграммы! Три тысячи пленных! Наши трофеи!
На пристанях бились у пароходных сходен плачущие, растрепанные женщины — старухи и молодки: они провожали мобилизованных отцов, мужей, братьев, сыновей.
Отходные свистки заглушали плач, причитанья, нестройное «ура», разнобой оркестра. Пароход разворачивал большую вспененную дугу по воде и давал прощальные гудки. Долго-долго. Короткий перерыв — и опять тревожно… протяжно…
В рубке первого класса звенели в такт машине хрустальные висюльки на люстре. Гремело пианино. Пахло Волгой, ухой и духами. Смеялись дамы.
В окно салона был виден уплывавший крутой берег.
По берегу вверх от пристани тянулись тяжело и сиротливо деревенские таратайки.
Проводили…
В нашей каюте пахло по-солдатски от моего новенького ранца. Через день начинались занятия в гимназии.
Дома меня уже ждал форменный костюм. Начиналась гимназическая пора. Прощай, двор и уличные друзья! Я чувствовал себя почти мобилизованным. Дома меня остригли наголо, «оболванили», как сказал отец.
— Совсем зольдат, — говорил портной Виркель, примеряя на мне готовую форму.
Пуговицы
То были торжественные дни всеобщего признания моего величия и длинных брюк навыпуск. Мальчишки кричали мне на улице: «Сизяк!» Сизяками дразнили гимназистов. Я был горд, что меня теперь тоже можно так дразнить.
Солнце сияло на моем животе, отражаясь в латунной бляхе кожаного кушака. На бляхе чернели буквы «П. Г.» — «Покровская гимназия». Выпуклые блестящие пуговицы, как серебряные божьи коровки, выползли на серую гимнастерку. И в первый день, торжественный и страшный, серьезный августовский день, я в новых ботинках (левый чуть жал) поднялся к дверям гимназии.
Прохладный рокот коридора овеял меня. За дверьми в августовском дне остались Подлесное, меловые горы, лето, свобода.
Маленький старичок в мундире с медалью пошел мне навстречу. Он показался мне серьезным и рассерженным, как все в этот день. Помня, что говорила мне мама, я щелкнул каблуками и низко поклонился, сняв за козырек фуражку.
— Здравствуй, здравствуй! — сказал старичок. — Положь фуражечку вон туда. В первый, поди? Вон — третий налево.
Я тщательно и почтительно поклонился еще раз.
— Ну, иди, иди, накланялся! — засмеялся старичок и, взяв из угла щетку, пошел подметать коридор.
В классе сидели здоровенные стриженые ребята. Я оказался чуть ли не самым маленьким. По классу расхаживало несколько громадных детин в потрепанных гимнастерках или выцветших мундирах — второгодники.
Один из них поманил меня пальцем к себе.
— Сидай ко мне. У меня место свободное. Как твое фамилие?.. А мое Фьютингеич — Тпрунтиковский — Чимпарчифаречесалов — Фомин — Трепаковский — По-колено — Синеморе-Переходященский! Повтори без передышки!
Я повторить не смог.
— Ничего, — утешал он, — насобачишься. Макуху лопаешь? Нет? Закурить есть?… Нема?.. А как мужик яйца на базаре продавал, слышал?
Об этой истории я ничего не слышал. Второгодник сказал, что вообще я большая баба. В это время к парте нашей подошел подвижной, лопоухий и лохматый второгодник. Он внимательно разглядел меня. Сел на крышку парты и быстро спросил:
— Ты доктора сын? Да? Доктор едет на свинье с докторенком на спине! Это чья пуговица? — И он ухватил блестящую пуговицу на обшлаге моей гимнастерки.
— Моя, а то чья же еще? — ответил я.
— А раз твоя, так держи ее! — И, вырвав пуговицу, он сунул мне ее в руки. — А это чья? — спросил он, берясь за следующую.
Наученный горьким опытом прошлого ответа, я сказал, что не знаю.
— Не знаешь? — закричал лопоухий второгодник. — Значит, не твоя?
И, оторвав вторую пуговицу, он бросил ее на пол. Класс загрохотал. Так я остался бы, вероятно, без единой пуговицы, если бы не пришел инспектор. Все встали сразу вместе. Мне это очень понравилось. Инспектор щурил веселые, хитрые глаза. Пушистая, расчесанная надвое, как ласточкин хвост, борода его мела мелкие звезды на лацканах мундира. Инспектор сказал весело и ласково:
— Ну! Стрючки-новички! Отшарлатанили? Погоняли голубей? То-то, сорванцы, горлопаны… Смирно!!! Гавря Степан! Убери брюхо! Спрячь живот в ранец! Второй год сидишь, мерзавец, а стоять не умеешь! В кондуит захотел? Ишь, отрастил космы на хуторе. Остригись!
Потом инспектор вынул список и сделал перекличку. При этом он нарочно смешно путал фамилии второгодников.
— Туфельд! — кричал он вместо Куфельд. — Варекухонко! — вместо Куховаренко.
Дошла очередь до меня.
— Здесь!!! — оглушительно выпалил я.
Инспектор удивился:
— Маленький, а горластый! Вот так взревел! Недаром Львом прозываешься. Сколько лет?
Чтобы угодить второгодникам, я решил сострить:
— Пол-десятого!
Инспектор спокойно сказал:
— А я вот тебя, Лев, царь зверей… прохвост этакий, оставлю без обеда до половины десятого, тогда ты узнаешь, как острить. Постой, постой! — закричал он, как будто я хотел куда-то уйти. — Постой! Это зачем у тебя на обшлаге пуговицы? Здесь по форме не полагается, значит, нечего и выдумывать.
Он подошел и взял меня за рукав. Потом вынул из кармана какие-то странные щипцы и вмиг отхватил лишние, по уставу не полагающиеся пуговицы.
Теперь я весь был по уставу.
«Наполеон» и кондуит
В кондуит я попал очень скоро.
Надо было докупать кое-какие учебники. С мамой и братишкой мы поехали в Саратов.
Занятия уже начались. Заполнилась первая страница гимназического дневника. Повернулись первые страницы учебника, открывшие массу важного и интересного. Я чувствовал себя весьма ученым. Пароходик «Клеопатра», на котором мы ехали, шел мимо давно знакомого острова Осокорья. А я уже видел не просто остров, но «часть суши, со всех сторон ограниченную водой»…
В Саратове, купив учебники, мы зашли сниматься. Фотограф навеки запечатлел негнущуюся фуражку с гербом и новые ботинки. Потом мы гуляли по Немецкой. Фуражка стояла над головой, как венец у святых на иконе. Ботинки скрипели и пели, будто орган.
Мы зашли в кафе-кондитерскую «Жан». Мама заказала кофе с пирожными «наполеон». В кафе было прохладно и полутемно. В зеркале блестели герб моей фуражки и носки ботинок. Напротив сидел невероятно прямой, сухой господин в форменной фуражке. Господин разговаривал с дамой и смотрел в нашу сторону. Глаза у него были тусклые, снулые, как у рыбы на кухонном столе. Я вгляделся в него и… «наполеон» застрял у меня в глотке, как в снегах России. Это был наш директор — Ювенал Богданович Стомолицкий.
Я вскочил с губами, липкими от волнения и пирожного. Я поклонился. Сел. Опять встал. Директор кивнул головой и отвернулся.
Мы вышли. По дороге, у дверей, я еще раз поклонился. День был испорчен. «Наполеон» беспокойно бурчал в животе…
На другой день на большой перемене в класс вошел наш классный наставник. Он потребовал мой дневник и на кондуитной страничке написал:
«Воспитанникам средних учебных заведений воспрещается посещать кафе, хотя бы и с родителями».