Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 3

Нищий замолчал снова. Эта минута живо представилась его воображению, он весь дрожал, глаза его сверкали. Насилу мог я успокоить его.

— Я упал без памяти, — стал продолжать он тихим голосом. — Не помню, много ли, мало ли времени лежал я на том месте. Помню только, что опамятовался я на другой день к своему горю в нашей избе. Матушка вспрыскивала меня богоявленскою водою. Я опамятовался, но память у меня была не прежняя: я помнил только то, что у меня есть на свете злодей, кровный, лютый, — всего прочего как будто и не было, или, лучше, все представилось мне моим злодеем. Ничего не мог я различить: все в голове моей было вверх дном… но нечаянно попался мне в глаза нож. Его я различил, его узнал я с радостью, почувствовал, что такого друга мне надо, схватил и побежал благим матом к старостиной избе… вбегаю… все пусто… спешу в светлицу Алексашину… нет никого… Я сел на кровать ее, стал озираться вокруг себя и в бешенстве скоблить косяк своим ножом. В это время вошел ко мне батюшка, который поспешил вслед за мною, подумав, что я хочу сделать что-нибудь над собой. Он рассказал мне, рыдая, что старосту с женою барин переселил в дальнюю вотчину, Алексашу же взял с собою. Я слушал и скоблил.

— Куда уехал он? — спросил я, наконец, дрожащим голосом;

— В Курскую вотчину.

«Ты не спрячешься от меня в Курской вотчине», — подумал я и вместе с батюшкою пошел тихими шагами к своей избе. Дяди, тетки, братья старались развеселить меня… Я веселился только смотря на свой нож, думая, как я засажу его под сердце своему злодею, как скажу ему, что Алексаша была моею невестою. Между тем смышлял я вырваться поскорее из нашей деревни. Это было трудно, потому что все домашние за мною присматривали. Наконец выбрал время: на заре, когда все еще у нас спали — из мужиков же никого не было дома, — я встал, снарядился в дорогу, попробовал свой нож, отточил его на камне, сходил на погост, помолился спасу да святому Николе и пустился в путь по курской дороге. Итти мне было весело, как будто на пированье какое. На третий день увидел я нашу деревню. Там был у нас сват с матерней стороны. Я к нему — будто зашел повидаться из ближнего города, куда приехал за поваром, между тем выспрашиваю о господине. «Он здесь», — отвечал мне сват и рассказал, когда и куда выходит он со двора, когда бывает на работе. Мы поужинали вместе и на другой день перед рассветом расстались… Я стал шататься в околотке, высматривал места, улучал время и наконец рассчел, что лучше всего управиться можно с моим злодеем из-под мостика над оврагом, по которому проходил он всегда на поле. Спрятался, дожидаюсь, как ворон крови… идет он с двоими… заворочалось у меня сердце! Только что сошел он с горки и ступил на мостик, я, как волк, выскочил с другой стороны прямо к нему навстречу и закатил нож… но второпях попал не туда, куда надо, а в руку. Хотел было попытаться еще раз и не успел… меня схватили. Ах, господи! И теперь вспомнить не могу того времени: что было тогда со мною? Сердце в куски разрывалось, как будто у меня отнимали опять мою Алексашу. Нет, мне было еще тяжелее. За это меня… но что было, то прошло; так тому и быть.

— Что же случилось с тобою после?

— После через сколько-то времени отдали меня в солдаты. Я был в каком-то забытьи, не чувствовал, не думал ничего. На другой год полк наш выступил в поход — мы шли мимо народов иноплеменных, на нас не похожих, чрез многие страны чужие, по высоким горам, переправлялись через широкие реки, глубокие пропасти и пришли наконец в… как бишь называю! эту страну — там всегда бывает очень тепло, на небе всегда ясно, воздух такой легкий?

— Италия?

— Да, да, Италия. Туда приехал к нам генерал наш Суворов, и началась война. Кровь в первом сражении, мною увиденная, возбудила во мне жизнь. Я почувствовал в себе какое-то движение и полюбил кровавую сечу. Всегда дрался я как отчаянный и заслужил похвалу от начальников. Меня представили Суворову как отличного солдата: на мне было ран двадцать на груди, на руках, на лице. «Помилуй бог, какой красавец!» — сказал он, целуя меня в лоб. И поверишь ли, барин, несмотря на мою тоску-змею, я находил еще какую-то отраду в службе с нашим батюшкою Суворовым. Мне, бывало, весело смотреть, как он на коне ездит по рядам и кричит нам: «Ребятушки! Вперед — с нами бог!» Так и рвалась душа и руки за ним. После был я под туркою, под шведом, а наконец в Грузии. Выслужив двадцать пять лет, получил отставку и пошел в свою родину, но не дошел, — верст за сорок так стало мне тошно, тяжело, так возобновилось в памяти все былое, прошедшее, что я не мог итти далее, воротился и в ближайшем городе принялся к попу в батраки, работал лет пять, пока во мне были силы, но я выбился из сил, и есть мне было нечего. Руки поднять я на себя не мог: мне натолковали сызмаленька, какой это страшный грех, — к тому же я ослабел и телом и духом. Я решился итти в Москву и питаться милостынею. На святой Руси с голоду не умирают — говорит пословица. Нелегко мне было, однакож, привыкать и к новому ремеслу. Много, — знаете вы теперь, ваше благородие, — перенес я на своем веку, но, бывало, когда какой-нибудь щеголь пройдет мимо меня и грубым голосом на смиренную мою молитву скажет: «Бог даст», — тогда я чувствовал новую болезнь, как будто оставалось еще в моем сердце здоровое местечко, которое только сим постылым отказом уязвлялось. После и от того мне уже не было больно, напротив — мне казалось, что я становился богатее, когда кто-нибудь не подавал мне ничего, и беднее, когда я получал милостыню. Теперь же все равно.

— И неужели ты, — спросил я его, — идя в Москву почти мимо своей родины, опять не зашел к своим родителям?

— У меня заржавело сердце, ваше благородие. Я не мог им обрадоваться; может быть, и на их ласку мне стало бы скушно смотреть; зачем же было тревожить их своим явлением. К тому же я у них давно в поминанья.

— А об Алексаше осведомлялся ты?





— Об Алексаше я спрашивал. Она зачахла и умерла года через два после моего приключения. Барин бросил ее задолго еще перед смертью.

Мы говорили несколько времени о походах суворовских; было далеко уже за полночь.

Я уложил своего гостя и сам лег спать, думая о слышанном. Какие страшные сны виделись мне, друзья мои!

На другой день рано поутру проснулся гость мой и собрался в дорогу.

— Послушай, старинушко, — сказал я ему, — не хочешь ли ты жить у меня? Ты будешь сыт, обут, одет…

— Нет, ваше благородие, спасибо за ласку: я привык к своему состоянию, — отвечал он мне и отправился, опираясь на свою клюку.

1826

ПРИМЕЧАНИЯ

Михаил Петрович Погодин родился в Москве в 1800 г. в семье крепостного, дворового человека графа И. Салтыкова. В 1821 г. Погодин окончил Московский университет и был зачислен в Московский благородный пансион в качестве преподавателя географии. В 1825 г. защитил магистерскую диссертацию на тему «О происхождении Руси» и до 1844 г. преподавал историю в Московском университете.

Впервые он выступил как литератор в 1821 г., напечатав в «Вестнике Европы» «Письмо к Лужницкому старцу» и «Разбор «Кавказского пленника». Повести Погодина появились в печати в 1826 г. в изданном им альманахе «Урания» и затем в «Московском вестнике». Ранние повести Погодина рисовали в сочувственных тонах картины народного быта и сатирически изображали быт купечества и провинциального дворянства. Этим объясняется положительное отношение к некоторым из них, и в частности к «Нищему», Белинского и других передовых деятелей эпохи. В начале 30-х годов Погодин написал трагедии «Марфа Посадница» и «Петр I», которые встретили одобрительную оценку Пушкина. С 1827 по 1830 г. Погодин совместно с «любомудрами» — приверженцами идеалистической философии — издавал журнал «Московский вестник». К началу 40-х годов Погодин порвал с беллетристикой и всецело стал публицистом и историком. Его политические взгляды принимают все более и более реакционный характер. В течение 1841–1856 гг. Погодин издавал «Москвитянин», журнал, направленный против Белинского и всей революционной демократии. В «Москвитянине» проповедовались идеи самодержавия, православия и официальной «народности». Умер Погодин в 1875 г.