Страница 4 из 27
— Ах ты, Дашечка-мордашечка! А где ж твой любимый дубовый комод? И где любимые пудели все четырнадцать? Ты ж без пуделей в степу пропадёшь. Некого гладить будет.
— Вот я тебя сейчас оглажу. Уж ты мою руку знаешь! — неожиданным басом рокотала Дашечка.
— Собственники! Буржуи! Капиталисты! — вопил парень. — Маменькины сынки! Люди, меня же душит смех на них глядеть! Они же забыли только мягкие кресла и перины. Глядите на меня — гол, как сокол. Всё моё ношу с собой. Я — стоик. У, черти, да остановитесь вы — вагон же не резиновый!
— Ничего, места хватит! Вагон-то лошадиный. И ты, Володька, не стоик, а стоялый жеребец, работай, не надорвёшься.
Пашка слушал эту перепалку, и возбуждение, и радость переполняли его.
А в голове созревал и креп отчаянный план. Да что там говорить — созревал! Как только Пашка увидел толпу, как только мелькнула догадка, что это за поезд, план был готов.
Ого, как вцепился Пашка в такую редкую удачу!
Он подобрался весь, стал пружинистым и хищным, а глаза так и зыркали — искали лазейку. А потом его протиснули к вагону с весёлым Володькой.
Дальше всё произошло стремительно и просто. Как только Володька отошёл с очередным узлом в глубь вагона, мгновенная, упругая сила толкнула Пашку вперёд.
Он подпрыгнул, ухватился за железную скобу, плюхнулся животом на высокий порог теплушки, перекатился через чей-то чемодан и был таков.
В глубине вагона было прохладно и темновато.
Свет проникал сквозь маленькое окошко, прорубленное высоко, у самой крыши.
По бокам теплушки шли трёхъярусные дощатые нары.
Пашка, как белка, взлетел на самые верхние, забился в угол и затих.
Сердце его гулко бухало и, казалось, вот-вот выскочит из груди.
Уши и щёки жарко полыхали. Саднила ушибленная коленка.
Но Пашке плевать было на коленку. Он слушал. Так внимательно слушал, что ему показалось вдруг, что уши его выросли, как у того бедняги из сказки, который наелся не тех фиг. Пашка потрогал — нормальные и даже не усмехнулся глупым мыслям, забыл. Вот как он слушал.
Медный рёв оркестра, переполох и крики долго ещё бушевали за тонкой стенкой.
Потом в теплушку хлынули ребята и девушки, на Пашкину спину с размаху плюхнулся чей-то тяжеленный мешок — видно, какой-то недотёпа чуть не опоздал, в последнюю минуту явился.
Было больно, но Пашка терпел, стиснув зубы и сжавшись в комочек.
Эх, умел бы он колдовать! Сейчас бы наколдовал и стал маленький-маленький — меньше гнома!
В вагоне гомонили, смеялись. Все толпились у распахнутых дверей — никак не могли распрощаться. Это было Пашке на руку: никто на нары не совался.
«Скорей бы тронулся… скорей бы, ох, скорей», — как шаман заклинания, бормотал Пашка.
А минуты, как назло, тянулись нестерпимо медленно, Пашка знал: всегда так бывает, когда торопишься, но от этого ему было не легче.
Вдруг все разом заорали. Поезд тяжко и так резко, что Пашка чуть не загремел вниз, дёрнулся, потом ещё раз, ещё, и Пашка, не веря своему счастью, своей удаче, почувствовал — едет!
Едет! Вперёд! Туда, где степь, и кони, и ковыль, и сайгаки! К отцу. Даёшь!!!
Глава пятая. Заяц
Прошло несколько часов. Первые восторги улеглись.
Появились заботы.
Всё тело затекло. Пашка осторожно переворачивался, вытягивал ноги, шевелил пальцами.
Делал он это медленно, плавно, вцепившись в чужой мешок, чтобы это проклятое барахло не сваливалось.
А поезд всё шёл и шёл, набирая скорость, без остановок.
В вагоне галдели, самые хозяйственные перекладывали вещи, кто-то уже гремел ложкой о консервную банку — закусывал.
И Пашке вдруг так захотелось есть, что руки задрожали.
Он сглатывал обильную тягучую слюну и терпел. А как же корабельные зайцы? Вот это да! Это уж не хлюпики. В ящиках некоторые едут, уговаривал себя Пашка. Тут хоть дышать можно и места много. А там… И вообще теперь голодом даже лечат. По радио рассказывали. Неделями человек не ест и хоть бы что — не помирает. Только пьёт много.
И сразу же Пашке захотелось пить. Дико, неудержимо. То не хотелось, не хотелось, а подумал, и будто выключателем внутри щёлкнули — хоть криком кричи.
Железная крыша над Пашкиной головой раскалилась. Было душно, по лицу катился горячий пот.
Пашка облизывал шершавым языком губы. Они были солёные и припухшие.
Дело принимало крутой оборот. Терпения больше не было.
Но Пашка всё же терпел. Как — непонятно. Он сам себе удивлялся, но терпел.
Если он полезет сейчас сдаваться, очень уж выйдет жалкая картина. Она у Пашки просто перед глазами стояла как в кино. Бр-р-р! Жуть. Помереть легче.
Вагон ужасно трясло. Приоткрыв рот, Пашка чуть не прикусил язык. Бедные лошади!
— Ну ещё немножко, ещё, — шептал Пашка. — Ведь высадят на первой остановке, как бобика, как цуцика, как не знаю кого. Разве же они поймут, отчего я тут. Что им Пашка Рукавишников — тьфу!
Вагон качнуло на повороте. Пашка дёрнулся, толкнул мешок, и снизу раздался вопль:
— О, чёрт! Чей сидор? Натолкали, понимаешь, барахла! Чуть шею мне не свернул.
Пашка ни жив ни мёртв отпрянул к стенке, и тотчас снизу вынырнула чёрная стриженная наголо башка, столкнулась нос к носу с Пашкой и уставилась в перепуганные Пашкины глаза своими изумлёнными глазищами.
Брови у башки полезли вверх, рот растянулся до ушей, и башка пропела:
— Бра-а-атцы! Брати-и-шечки! Вы только поглядите сюда, родимые! Заяц! Живой заяц!
В теплушке затихли.
К Пашке протянулись две неотвратимые, здоровенные ручищи, ухватили его, брыкающегося, шипящего, как рассерженный кот, за бока и подняли на воздух.
На извивающегося Пашку глядел умилёнными глазами Володька.
Без той фантастической шляпы голова его была нормальная и шея тоже.
— Зайчик! — говорил он. — Это же голубая, несбывшаяся мечта моего детства. Я не сумел, а он решился. Зайчик ты мой серенький.
В голосе Володьки была нежность, и Пашка перестал брыкаться.
Со всех сторон сбежались люди. Пашку вытащили на середину вагона, к раскрытой двери. Усадили на ящик.
Он жмурился от яркого света, а все молча его разглядывали, будто он какая заморская редкость.
Не очень-то это было приятно.
Потом гладкий, причёсанный на пробор парень сказал недовольным и даже каким-то брезгливым голосом:
— Ну вот, начинается. Что мы с этим путешественником делать будем? Грудью кормить? — Но на него тут же дружно заорали. Ошеломлённого, съёжившегося Пашку схватили сразу несколько девчоночьих рук, уволокли в свой угол, затискали, зацеловали.
В другое время Пашка ни за что не дался бы. Ещё чего! Нежности телячьи. Но сейчас он страдал молча. Не в его положении скандалить и отбиваться — наживать лишних врагов.
— Ну вот, нашли, наконец, игрушку. Пробуждение материнского инстинкта, спешите видеть. Нагорит нам от коменданта, тогда узнаете, — промолвил тот же парень.
А высокая девушка с коротко остриженной огненно-рыжей головой басом сказала:
— Чёрствая ты душа, Лисиков. Один в тебе инстинкт живёт, не дремлет — самосохранения.
Пашка по голосу определил, что это та самая Даша, грозившая дать Володьке по макушке. В теплушке одобрительно засмеялись, а Лисиков пожал плечами и отошёл. Нижняя губа у него была странно оттопырена, будто ему всё противно.
«У, рожа! Чтоб ты лопнул!» — подумал Пашка, но ничего не сказал, молчал, как пень.