Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 9

– С потравой, говорите? Чем же это она травилась?

– Змеиным ядом. Или дустом. Или пергидролем. Только вот, кажется, не она сама травилась, а травила любовника. А первого, которому изменила, или того, с которым изменила, не скажу, не буду врать.

– Какие страсти шекспировские! Вот шуба только ей теперь зачем, не пойму! Такая теплынь, сирэнью веет…

– Сирэнью она душится, потому, как вы говорите, и веет. Настоящая-то еще не зацвела толком. А шуба положена для пиэсы. Вы бы лучше слушали, Николай Ильич. И не шуба, господи, а паланкин, то есть палантин! То есть манто! То есть… Да! И не сирэнь, а «Ландыш серебристый».

Случается, что актеров заменяют любители из здешних обывателей. Такое приобщение – часть игры, обновление крови, режиссерский взбрык под опьяняющим воздействием весны, что однажды случился и зачинил традицию.

– А ктой-то с Леночкой, Зоя Ивановна? Лицо вроде бы и знакомое, вроде бы и нет.

– Так ведь наш нотариус, местный. Не узнали? Его все знают. Он здесь испокон веку живет нотариусом. Испокон веку! Я тут завещание составляла в пользу… не скажу, кого. Так вот у него все бумаги и шила.

– Мудрено играет. Прям заслужённый артист.

– Артист и есть. Ох и арти-и-ист, Николай Иванович! Я вам порасскажу, будет случай…

Зоя Ивановна явилась в мою сказочку по случаю и растает, словно во сне, и бог с ней, со старой сплетницей, и с ее приятелем. Но она и впрямь доверила мне оформление своего завещания. Так ведь больше и некому! Сколько, по-вашему, может быть нотариусов в таком крошечном городке? Нет, попытки конкуренции, конечно, случались, но господа конкуренты… Но господа конкуренты – ах! – не ведали, что творили, на кого, простите, хвост поднимали. И потому да простятся мне некоторые шалости, почти безобидные забавы.

Шалостью и забавой можете считать и мои сценические экзерсисы. Можете считать.

Однако знакомство с восходящей областной звездой Леночкой Свободной я предпочитаю поддерживать на театральной сцене, в рамках условностей выдуманного, ложно многозначительного диалога, под маской трагикомической, что смеется одной стороной рта и горестно опускает к подбородку другую. На сцене мы с ней довольны друг другом. Вне сцены… Вне сцены – я не желал бы неизбежного повторения заученных ужимок, реверансов и паче того деланой кровожадности. Это не есть забавно.

А на сцене… Что ж! Она – в свете софита, ибо представление вечернее. Угнездилась в кресле, кутается в мех, поднимает голову в пышном каштановом начесе, смело подведенные глаза полузакрыты, губы мило играют – держит паузу. Холодное кокетство! Блистательная туфелька чуть притопывает – это знак. Я трепещу и – изрекаю положенное:

– «Вы научили меня понимать, что такое любовь, ваше радостное богослужение заставило меня позабыть о двух тысячелетиях».

Она – богиня, видите ли. Сама Венера. И, понятно, лгунья:

– А как беспримерно верна я вам была!

– Ну, что касается верности…

– Неблагодарный!

– Я вовсе не хочу упрекать вас в чем-либо. Вы, правда, божественная женщина, но все-таки женщина, и в любви вы, как всякая женщина, жестоки.

Я будто бы весь во власти воспоминаний, прикрываю лицо рукой. Сквозь пальцы наблюдаю ее языческую мимику, что так подходит к модному грубоватому гриму. Шея напряженно вытянута, темно-алые губы движутся так, будто страстно целуют. Плотнее прижимаю ладонь к лицу.

Грехи наши тяжкие… Слава богу, это театр.

Слова она произносит нараспев:

– «Вы называете жестоким то, что как раз является стихией чувственности, радостной любви, что является природой женщины, – отдаваться, когда любит, и любить все, что нравится».

Я же почти рыдаю, по-дилетантски силясь изобразить страдание:





– «Разве есть для любящего большая жестокость, чем неверность возлюбленной?»

Я протягиваю руки, обращаясь не столько к ней, сколько к столпившимся внизу зрителям. И обращаю внимание на генерала-летчика, что почти приткнулся к сцене. В руках у него охапка обожаемых Леночкой подсолнухов (все Леночкины поклонники знают, что она любит подсолнухи). Из какого сна генерал их добыл весною? Куда летал за ними? Это не те, однако, тяжелоголовые гиганты на высоком стебле, которые в поле растут, а намного меньшие, более яркие, и семечек от них, по-видимому, не дождешься – нечто заморское, беззаботное. Свободное, как Леночкина фамилия.

– «Разве есть большая жестокость, чем неверность?!» – повторно вопрошаю я.

Она же, явно забыв обо мне, поднимается из кресла и, обращаясь к генералу с подсолнухами, которого трудно не заметить, восклицает:

– «Ах! Мы верны, пока мы любим, вы же требуете от женщины верности без любви и чтобы она отдавалась, не получая наслаждения, – так кто здесь жесток, женщина или мужчина?»

Генерал смотрит восторженно, он готов принять от нее и неверность, и необузданность в наслаждениях, и нежность… к подсолнухам.

– «Да, я жестока! И разве я не имею права быть такой?»

О, как это сказано! Генеральские глаза уже желтей букета, который он сжимает, – он согласен терпеть Леночкино жестокое обращение. Он предвкушает истерики, капризы, расточительность, измены. Иного и не ждет. «Но какая женщина!» – вопят полузадушенные подсолнухи. Вот именно. Никто и не спорит.

Леночка тоже предвкушает – блестящую партию. Дела у нее в последнее время неважнецкие: шубка потерлась, духи – из местного парфюмерного магазина, и не поймешь, то ли для атаки они, то ли для самозащиты. Фамильные серьги в ломбарде, и дырочки в мочках ушей прикрыты клипсами с длинными висюльками – модная дешевка.

Сохранилось лишь экстравагантное кольцо из якобы палестинских раскопок начала века: небольшая золотая монетка, припаянная к золотому же ободку. И на днях Леночка осведомлялась у меня, на сколько такое колечко может потянуть у антикваров? В самом крайнем случае – у зубных протезистов?

Специфическая нищета актерская замаячила.

А все почему? Леночка непостоянна в своем таланте. Нынче ей скучненько, весна ее, тридцатидвухлетнюю, обижает, и одна надежда – на блестящую партию.

Однако все точки должны быть расставлены, все пункты оговорены и как можно скорее. Поэтому Леночка виртуозно сокращает наш с ней диалог (чем ставит меня в идиотское положение) и, опять-таки обращаясь к летуну-генералу, выхватывает из пьесы тот кусок, который ее устраивает, и продолжает:

– «Мужчина – вожделеющий, женщина – вожделенная: вот и всё! Но решающее преимущество женщины: природа предала ей мужчину через его страсть, и женщина, которая не умеет сделать из него своего подданного, своего раба, даже свою игрушку и затем изменять ему, – такая женщина неумна»[1].

Генерал в упоении, он обожает умных женщин, он согласен, согласен со всеми пунктами договора. Козырек фуражки опускается в коротком военном поклоне, вероятно, и каблуки щелкают. А глаза вопрошают: «Ну что? Что, восхитительная? Да?..»

Легкий – победный и обещающий – кивок со сцены, подкрашенная бровь поднята, шубка ползет шлейфом, она возвращается в кресло. И вот – она укутана в меха, из-под шубки – остроносая лаковая туфелька выглядывает. И кто теперь знает, насколько она красива, эта дама в кресле, – лицо наполовину утонуло в темном пушистом мехе.

Вынужденный антракт.

Вынужденный антракт.

Я раскланиваюсь перед публикой, делая вид, что все в порядке. Леночка победно улыбается.

Сцена сокращена до безобразия, недоиграна, скомкана. Угроблена вконец. Все потому, что Леночка склонна смешивать жизненные реалии и сценические. Кто бы и счел это за творческий поиск, только не наш режиссер. За колонной он, разъяренный очередной Леночкиной выходкой, топчет и пинает панаму, которую сорвал с головы костюмерши, себе на беду оказавшейся поблизости, стучит кулаком в ладонь, плюется и шипит в Леночкин адрес нецензурное:

– Сука! Сука! В который раз уже! Ведь клялась! Клялась! В ногах валялась! Бл..! В койку залезла, бл..! Вот тебе роль, играй!!! Ваяй! Так нет же! Опять кобеля высмотрела, сука-а!!! Путана подзаборная! Мессалина! В массовку пойдешь, бл..! В костюмерши! В уборщицы! Вообще из театра вон! В миру растопыривайся, дрянь такая! Актриса, твою-у ма-ать!!! Иметь таких актрис не переиметь в любой общаге! Яду мне! «Столичной» стакан! Как нету? А что есть? Чача? Уроды! Отравители! И давайте, давайте вторую сцену сейчас же, пес с вами со всеми!

1

Здесь и выше – сцена из «Венеры в мехах» Леопольда фон Захер-Мазоха.