Страница 1 из 15
Дмитрий Вересов
Книга перемен
Пролог
Берлин. 2002 год
…Ты мог, конечно, любезный читатель, уже прежде узнать кое-что, но да будет угодно небесам, чтобы мне не пришлось больше перескакивать с пятого на десятое, как это бывало до сих пор.
«…Неустанно восхвалять и прославлять Вас. Ну, да что там говорить, любезнейшая из фрау! Можно ли передать словами, можно ли выразить с помощью совокупности и россыпи электронных значков всю благодарность, которую я испытываю! Я, дерзостный, шлю Вам тысячу, нет, много тысяч поцелуев! Не менее разнообразных, чем очертания букв в немецкой азбуке. А уж если буквы сложить в слова!.. Ох, ох! Слова-поцелуи! Движения губ, что складываются для произнесения звуков, запечатленные на интерфейсе. Читайте по губам, нежнейшая фрау, читайте по губам.
… Очень дружественный интерфейс, Вам не кажется?»
Скорее наглый, наглый и насмешливый. Сначала он на трех электронных страницах рассыпается в благодарностях за предоставленный ему по ее доброте душевной компьютер, а потом сводит все на нет, насмехается и хамит. Или не насмехается, а подсмеивается? Над самим собой? Или все всерьез, и это маскировка искренних чувств? Ничего у него не поймешь. Загадка, а не человек. Неприятный сюрприз для психолога. Сквернавец, как говорили в старину.
У фрау Шаде пылали скулы. «Читайте по губам!» Его слова («Слова-поцелуи!») действуют гипнотически. И можно не сомневаться, что он отлично знает о своей способности внушать людям то, что ему заблагорассудится. Даже, как выясняется, на расстоянии. Читай вот теперь и ощущай касания губ на коже, то сближенные, то чуть разнесенные, то округлые, то сжатые в узкую жесткую щель, то мягко разомкнутые, вздрагивающие. Короткие, как миг, который требуется, чтобы поставить точку, и длительно скользящие на выдохе. Сухие и влажноватые, горячие и прохладные… Его губы… Кошмар, кошмар… «Очень дружественный интерфейс»! Очень дружественный!
Фрау Шаде с усилием провела по горящему лицу и шее ладонями, словно желая стереть виртуальные поцелуи, помотала головой, растрепав негустую прическу, несколько раз глубоко вдохнула, чтобы успокоить сердцебиение, и продолжила чтение.
«Я, с Вашего позволения, все же продолжу свое повествование, очаровательная фрау. Я все стараюсь быть предельно последовательным, выстроить повествование, как строили раньше корабли: споро, но неторопливо, тщательно выбирая материал, в строгом порядке, наращивая на каркас, на ребра шпангоутов обшивку, настилая палубу, смоля и конопатя, возводя надстройки, цепляя такелаж, изукрашивая ценное дерево надраенной медяшкой и… И поднять паруса! И — вперед, полный вперед по гладким, податливым волнам. Что предпочтете, добрая фрау? Барк, шхуну, бригантину? А то, быть может, скромный, изящный люгер или ходкую шхуну? Поплывете ли со мною? Мне-то лично хватило бы и простенькой джонки под плетеным из волокон растений парусом-циновкой, мне бы хватило тихой прозрачной лагуны или медлительной реки, да и вам, почему-то я осмеливаюсь думать, понравилось бы то же самое. Поплывемте, милая фрау?
Ох, да о чем это я?! Увлекся, увлекся! Простите. Так вот, я о том, что мне хотелось бы быть последовательным, повествуя о моей семье, но — беда, ничего не получается. Может, теперь получится? Увы, сомнительно это. Такие наступают времена в моей повести, когда все — по отдельности. Все — по отдельности, милая фрау.
Что такое с нашей семьей? По какой такой причине разбросало нас тогда в разные стороны? Словно кто-то, обладающий немыслимым, неземным могуществом, разогнал нас по свету, разбил семью, как разбивает любитель бильярда аккуратную изначальную пирамидку. И отныне мы, сталкиваясь время от времени и крутясь бок о бок волчком, разбегались вновь подобно бильярдным шарам, самодостаточные и совершенные в своей округлости, обкатанности, не способные остановиться в безоглядном движении к собственной лузе, в неосознанном стремлении заплести ее потуже, превратить в душный, уродливый кокон. Душный да уродливый, зато свой. А потом… М-да, что же потом? Вам интересно, прозорливейшая фрау? Вот и мне тоже интересно…»
Ему интересно? Вот как? Господин сочинитель не осведомлен, как будут развиваться события в его собственном романе?
«Дело не в событиях, не в ситуациях. Не в сценах и эпизодах, — тут же нашелся ответ на экране монитора. — События известны, известны и поступки, известны их последствия. Я ведь не сочиняю, фрау Шаде. Ну, разве что чуточку домысливаю, самую малость фантазирую, кое-что угадываю. Дело не в событиях, не в поступках, а в их мотивировках, глубинных причинах. Вы же сами знаете об этом, фрау психолог, лучше меня знаете. Почему тот или иной человек попадает в те или иные ситуации? Почему он избирает тот или иной способ выхода из положения? Я сознаю, что скорее всего не найду ответов на эти вопросы, но мне, уж простите дилетанта, так интересно…»
Коту тоже, видимо, стало интересно. До сих пор он мирно дремал на столе, прижавшись пушистым задом к тихо гудящему компьютеру, но на последних словах сбросил дрему и вывернул шею, в упор посмотрев на фрау Шаде. Формой глаз, она давно заметила, Кот до удивления напоминал герра Гофмана. Негодника Франца.
— Хорошо, друг Кот, — сказала фрау Шаде, — если тебе так интересно, если ты на этом настаиваешь, продолжим, пожалуй, чтение. Что там дальше повествует этот нахал?
Кота, видимо, не устроило поименование господина Гофмана нахалом, поскольку он коротко рявкнул, как будто ему наступили на лапу, а потом неуклюже повернулся и уткнулся носом в монитор, демонстрируя подчеркнутое внимание к буквенной ряби и укоризненно поводя хвостом.
Глава 1
Дайте только Францу начать, и он убедит нас в чем угодно.
У Олега вошло в привычку весь день напролет, с позднего осеннего рассвета и до неуютной, освещенной бледно-фосфорными — болотными — огнями полуночи, бродить по Ленинграду. Такие экскурсии представлялись ему жизненно необходимыми, потому что за три года отсутствия он стал чужим, вернее, перестал быть своим в городе.
Олега теперь мутило от тленных сквозняков подворотен, от суетливой неприкаянности мокрых зонтов, протертых на суставах спиц, и меланхолии осенней прели. Он перестал чувствовать сырую акварельную палитру окружающих пейзажей в ее утонченности и с недавних пор неуверенно, почти пересиливая себя, ступал по неровным от времени, перекошенным гранитным плитам набережных, ибо в какой-то момент, впав от неспешной, размеренной ходьбы в подобие транса, почувствовал вдруг, что ступает по тесно уложенным надгробиям необъятного кладбища с его черными гнутыми оградками и редкой, чахлой однолетней рассадой. Бархатцы да какие-то изрезанные плотные листики, не зеленые — тускло-серебряные и плотные, сухие, не увядающие по осени и не умирающие, потому что и не живые, словно погребальный коленкор официозных венков.
Город не узнавал и не принимал чужака с темным буроватым загаром, с милитаристским ежиком, выцветшим под нездешним солнцем до седой белизны, с мускулатурой и уверенной, тяжеловатой повадкой леопарда. Чужак пропах раздражающими обоняние запахами корицы и шафрана, кардамона и перца, растоптанной кирзы, разогретой на солнце резиновой изоляции и цветущего тамариска… Свои — бледнокожие — пахнут демисезонным драпом, влагозащитным кремом для обуви, грубоватым одеколоном фабрики «Северное сияние», пропыленной обойной бумагой, зловонным выхлопом переполненных в половине девятого утра «Икарусов», желтым крахмалом прачечной, свеженьким, легкомысленным пятничным и тяжелым, угрюмым понедельничным перегаром. Чужак. Он — чужак. Отныне и. Навсегда?