Страница 24 из 74
— Пожалуйста, Акулинушка, — начала барыня, — наблюди ты, чтобы, когда мы приедем в город, у нас ни в людских, ни в девичьих люди про это дело не болтали, особливо с воротынцевскими. Они, я знаю, к нам забегают, да и наши тоже.
— Как же не забегать, сударыня? Нешто мало у наших промеж ихних земляков и родни? Вон Фомке, выездному их, повар Константин родным дядей приходится, а Мавра их, Петрушкина мать, нашей Варваре — двоюродная. Опять-таки Марина нашего Степана племянником зовет, и крестник он ей вдобавок. Уж тут как ни запрещай, как ни взыскивай, а ничего не поделаешь, все будут друг к дружке бегать да друг об дружке сухотиться. Как нонешней весной барин-то ихний грозился Петрушке лоб забрить, у нас вся эта история в тот же день стала известна. Какому лешему понадобилось наш народ этой вестью смущать, мы так с Захаром Демьянычем и не могли добиться, а только ревели и у нас по Петрушке не меньше, чем у них, это верно. Опять, когда у них Хонька повесилась…
— Ну да, я знаю, — прервала ее барыня, — а все-таки надо исполнить приказание барина и объявить всем, что тот, кто позволит себе сплетни оттуда таскать, будет строго наказан. Хотя мы с братцем Александром Васильевичем и не в ладах, а все же он — нам близкий родственник, и судить да рядить про него холопам не след.
Акулина слушала это наставление, угрюмо насупившись.
— Так и Захару скажи, — строго возвышая голос, распорядилась барыня.
— Не извольте гневаться, сударыня, а только недаром говорится: «На чужой роток не накинешь платок». Чем больше мы станем людям грозить, тем пуще начнут они мыслями распаляться и небылицы придумывать. Уж это всегда так бывает, — продолжала она, ободренная смущением барыни, которой и слушать ее было жутко, и остановить казалось неудобным. Многочисленный люд, наполнявший как их дом, так и дом Воротынцевых, был так тесно связан этой несчастной историей, что не мешало знать, как он к ней относится. Это было также мнение ее мужа. — Да вот хоша бы про меня сказать, — продолжала Акулина, — и рада была бы не грешить, забыть про старое и никого лихом не поминать, уж и лета мои такие, что о смерти надо думать, да и вашей милости с Сергеем Владимировичем угодить бы хотелось, чтобы, значит, за все ваши к нам милости ничем вам не досадить, а как прошел этот слух, будто Александра Васильевича хотят под ответы подводить за ту несчастную, которую он приказал в подмосковной загубить, да еще вдобавок с ребеночком, — ведь тяжелая она была, как из Воротыновки-то ее отправляли, — стоит она у меня день и ночь перед глазами, стоит неотступно, как живая, хоть ты тут что хочешь делай. И скажи мне теперь хоть сам царь-батюшка: «Скрой все, что про нее знаешь, Акулина, смерть тебе, если скажешь!» — я не послушаюсь и все скажу.
— Никто тебе запретить это не может, — дрогнувшим голосом вымолвила Людмила Николаевна, — мы только с барином желаем, чтобы у нас в доме попусту не болтали, когда ничего еще не известно и, очень может быть, что все окажется клеветой злых людей, ничем больше.
— Какая уж там клевета, сударыня! Холопы, говорят, донос-то царю подали, а нешто холопам можно на господ клеветать? Да ни в жисть.
— Ну вот видишь, какие враки! Никто царю не доносил. Царю уж тогда доложат, когда следствие будет кончено, а оно только что начато. Нельзя, Акулинушка, брать на веру все, что болтают, — наставительно заметила барыня.
— Это точно, сударыня, — неохотно согласилась старуха. — Но вот если удастся ребенка ейного отыскать…
Людмила Николаевна изменилась в лице.
— Ребенка? Какого ребенка? Ведь он умер.
— Не могу знать, сударыня, может, и ваша правда, — сдержанно возразила Акулина, а только люди сказывают, могилу разрывать хотят, чтобы, значит, посмотреть, одни ейные косточки там лежат или с дитятей. Сумлеваются, значит.
И это им было известно! Ну, как тут заставить их молчать? Людмила Николаевна поспешила дать разговору другой оборот.
— Хорошенькая она была? — спросила она.
Морщинистое лицо Акулины оживилось, злобная подозрительность сменилась обычным добродушием, и на выцветших ее глазах засверкали слезы умиления.
— Уж такая-то красавица, писаная, можно сказать! Тринадцатый годок ей шел, когда меня с обозом в Питер отправили, а она как взрослая девица себя соблюдала. Чтобы там бегать, шалить да резвиться, как прочие дети, ни Боже мой! Никогда! Ходит это бывало, как пава, ллибо все в книжках читает либо на клавикордах играет. Ходила за нею Малашка, та самая, что после за баринова камардина Михаила Иваныча замуж вышла и барыней теперь в своем доме на Мещанской живет. Вот кого бы по этому делу следовало допросить, сударыня! Все до крошечки ей должно быть известно.
— Кто же учил эту девушку на фортепьянах играть?
— Мусью при ней был, вот как теперь мусью Вальян при наших барышнях.
— Ее Марфинькой звали?
— Марфой Дмитриевной, — поправила Акулина. — Нам всем за настоящую барышню приказано было ее почитать. Старая барыня страсть как ее любили. До родных дочерей, говорят, не была так ласкова, как до нее.
— На кого она была похожа? Правда, что на бабушку Сергея Владимировича, Екатерину Васильевну?
— Правда, сударыня, правда. Патрет маменьки старый барин к себе в кабинет повесили. Ну, вот как привезли меня тогда в дом, старик Миколаич, буфетчик, позвал меня как-то раз в кабинет, господ дома не было, да и спрашивает: «Похожа, — говорит, — ваша барышня-сирота в Воротыновке на этот портрет?» Я так и обмерла! «Уж так-то похожа, дяденька, — говорю, — так-то похожа, точно с нее списан».
Из всех фамильных портретов родни своего мужа Людмила Николаевна больше всех любила этот. Не раз, глядя на него, она жалела, что бабушки нет в живых и что она не может ей сказать, до какой степени она ей симпатична.
С теми, кто уверял, что ее муж похож на свою бабку, Людмила Николаевна вполне соглашалась. У него были такие же тонкие черты лица, задумчивые глаза, серьезное выражение в резко очерченной линии рта, кудрявые белокурые волосы, как у той грациозной молодой женщины в костюме конца прошлого столетия, что была изображена на портрете.
Дочери были в него. Но в них уже ничего не оставалось воротынцевского — ни упрямства, выражавшегося у Сергея Владимировича в нижней части лица со слегка выдающимся подбородком, ни высокого роста, ни его широкой, крепкой груди, ни сильных мускулов. У них задумчивость во взгляде переходила в мечтательность, нежность души — в болезненную чувствительность, восприимчивость ума — в экзальтированную впечатлительность. Они были не от мира сего, неспособны к борьбе со злом и страстями, и другой жизни, кроме той, что они вели в родительском доме, полной тихих радостей, любви и ласк, они не вынесли бы.
— Добрая она была барышня, ласковая да приветливая, — продолжала между тем распространяться Акулина про барышню-сироту. Все мы в ней души не чаяли, вот как теперь в наших барышнях. И как потом узнали мы через людей, что приехали оттуда с Александром Васильевичем, про ее злую судьбу…
Ей не дали кончить. Параллель, проведенная между этой несчастной и ее детьми, неприятно поразила Людмилу Николаевну.
Трагическая судьба Марфиньки ужасала ее, но в этом ужасе была доля брезгливости к темному происхождению этой несчастной и, как не осуждала она ее обольстителя, а все же в глубине души допускала, что он мог возненавидеть свою жертву после того, как, ослепленный страстью, совершил колоссальную глупость: обвенчался с нею. Разве она ему была пара, это дитя преступной любви, выросшее среди челяди в глухой степи? И разве мог он привезти ее в Петербург, чтобы представить родным как свою жену? Разумеется, нет. Можно себе представить его отчаяние, когда он понял всю безвыходность своего положения! Эта Марфинька была даже не дворянка, а мещанка, почти то же самое, что крепостная, и должна была смотреть на Воротынцева, как на барина. Что за безобразные должны были быть отношения между ними!
Сопоставление ее чистых, прелестных невинных ангелов, Вериньки и Сони, с этой незаконной дочерью пропащей девушки, опозорившей семью своим легкомысленным поведением, оскорбляло материнские чувства Ратморцевой.