Страница 13 из 32
— Ах, оставь этот бред! Все не так сложно. Ты не сумасшедший, сумасшедшие никогда не признаются в своем безумии.
— Мне кажется, мне стоит посоветоваться с психиатром. И обследоваться — на всякий случай...
— Обследоваться — согласен. Но выбрось из головы психиатра, это пустая трата времени. У тебя всего лишь расшалились нервы, однако не до такой уж степени.
Тем временем официант принес им еще чипсов, соуса, тарелку мелко нарезанного лука, пиво и пятую «Жемчужину» для Паркера.
Паркер отодвинул от себя пустой бокал, отхлебнул из полного, опустил горстку кукурузных хлопьев в соус, посыпал сверху зеленым луком и отправил это себе в пасть с чрезвычайно довольным видом, после чего, прожевав, изрек:
— Послушай, а не связано ли все это с тем, что стряслось с тобой полтора года назад?
— А что со мной стряслось? — вытаращился на него Доминик.
— Не прикидывайся, что не понимаешь, о чем я говорю. Когда я познакомился с тобой в Портленде шесть лет назад, ты был просто бледный, запуганный, забитый слизняк.
— Слизняк?
— Это так, и ты сам это знаешь. Нет, башка у тебя варила, ты был талантлив, но все равно — слизняк. И знаешь почему? Я скажу тебе. У тебя были способности и неплохие мозги, но ты боялся их задействовать. Ты боялся соревнования, неудачи, боялся успеха, вообще — боялся жизни. Ты был готов корпеть в одиночку, тихо-мирно, никем не замеченный. Одевался кое-как, говорил невнятно, боясь привлечь к себе внимание. Ты искал пристанища в ученом мире, потому что там меньше духа соревнования. Клянусь, ты был застенчивым кроликом, забившимся в норку и свернувшимся там калачиком.
— В самом деле? Если я был настолько мерзок, какого черта ты вдруг снизошел до дружбы со мной?
— Потому, мой тупоголовый олух, что я тебя раскусил. Я разглядел за твоей застенчивостью, за маской апатии и скуки нечто необыкновенное, какую-то изюминку. И это мог сделать только я, как теперь тебе известно. Потому что я вижу то, чего другие не видят. Потому что это дано лишь настоящему художнику: видеть то, чего большинство людей не замечают.
— И ты посчитал меня за кролика?
— Но ведь это было на самом деле так! Вспомни, как долго ты, например, собирался с духом, чтобы признаться, что пробуешь писать. Три месяца!
— Верно, в то время я действительно только пробовал!
— Но ведь у тебя все ящики письменного стола были забиты рассказами! Более ста рассказов, и ни один из них ты никуда не предлагал! И не только потому, что ты боялся отказа. Ты боялся еще и признания. Боялся успеха! Сколько времени пришлось мне вдалбливать в твою башку, что нужно послать парочку рассказов куда-нибудь на пробу?
— Я не помню.
— Зато я прекрасно помню: полгода! Битых шесть месяцев я обхаживал и умолял тебя, требовал и чуть не пинками гнал на почту, чтобы ты отправил в редакцию рассказик. Терпения мне не занимать, но и у меня не раз опускались руки, пока я не вытащил тебя за уши из твоей кроличьей норы.
Тут Паркер прервал свой страстный монолог, чтобы с еще большей страстью, граничащей с неприличием, наброситься на кукурузные хлопья. Запив их остатками содержимого своего бокала, он продолжал:
— И даже когда твои рассказы начали раскупать, ты хотел на этом остановиться. Мне постоянно приходилось тебя подталкивать. А когда я уехал из Орегона и ты вновь остался один, без присмотра, тебя хватило всего на несколько месяцев. А потом ты снова спрятался в свою нору.
Доминик не спорил, потому что художник говорил правду. Вернувшись домой в Лагуна-Бич, Паркер продолжал посылать ему ободряющие письма, часто звонил по телефону, но, видимо, на большом расстоянии все его подбадривания не оказывали на Доминика должного воздействия: тот убедил себя, что писатель из него никудышный и что хватит его не более чем на год, перестал сотрудничать с издателями и быстренько придумал для себя новое убежище вместо норы, из которой Паркер помог ему выкарабкаться. Продолжая по привычке писать рассказы, он прятал их в самый дальний ящик своего письменного стола, даже не помышляя предложить их для публикации.
Паркер подбивал его написать роман, но Доминик вбил себе в голову, что на большое произведение у него нет ни таланта, ни усердия, ни силы воли. Он вновь начал жить замкнуто, говорить тихим голосом, движения его обрели прежнюю вкрадчивость.
— Но позапрошлым летом все резко переменилось, — сказал Паркер. — Ты вдруг стал рисковать и добился-таки успеха. Как это произошло? Ты никогда мне об этом не говорил. Так что же с тобой все-таки стряслось?
Доминик нахмурился, задумавшись над этим вопросом.
— Я и сам не знаю, — наконец не очень уверенно произнес он. — Я как-то не думал над этим.
В Портлендском университете Корвейсису предстояло пройти аттестационную комиссию. У него возникло предчувствие, что ему откажут в ставке и он окажется не у дел, поскольку чурался активных связей с другими преподавателями и у них, естественно, возникли сомнения в его способности отдаваться своему предмету с надлежащим энтузиазмом. У Доминика хватило здравого смысла, чтобы оценить, чем для него чреват отказ комиссии: в любом другом университете непременно задались бы вопросом, почему его не оставили на постоянной ставке в Портленде. И, охваченный внезапным порывом самоутверждения, он предпринял лихорадочные меры в надежде выскользнуть из-под нависшего над его головой топора аттестационной комиссии до того, как тот опустится: он разослал в несколько организаций в различных западных штатах ходатайства о зачислении его на должность, особо упирая в своем послужном списке на опубликованные рассказы, поскольку это был его единственный козырь.
Перечень его публикаций в литературных журналах настолько впечатлил руководство одного небольшого колледжа в штате Юта, что Доминика вызвали из Портленда для собеседования. Тот приложил все усилия, чтобы произвести достойное впечатление, и они увенчались успехом: ему предложили место преподавателя английского языка и литературного мастерства с гарантированным окладом. Он принял предложение если не с огромным удовлетворением, то, во всяком случае, с огромным облегчением.
И теперь, на веранде ресторана, ободренный лучами калифорнийского солнца, вновь выглянувшего из-за облаков, Доминик сделал глоток пива, вздохнул и сказал:
— Я выехал из Портленда в конце июня, погрузив свои пожитки и книги в автоприцеп. Я чувствовал себя превосходно и Портленд покидал без горечи неудачи, абсолютно ни о чем не сожалея. У меня было чувство... ну, скажем так, словно я начинаю все сначала. Я надеялся, что в Маунтин-Вью мне повезет.
Паркер понимающе кивнул:
— Ясное дело, ты был на седьмом небе: тебя ожидало теплое местечко в провинциальном колледже, где требования не столь уж и высоки и твою замкнутость расценивали бы как причуду творческой личности.
— Прекрасная кроличья нора, не так ли?
— Именно так. Так почему же ты не приступил к работе в Маунтин-Вью?
— Я же тебе уже говорил... В последний момент, когда я приехал туда в середине июля, мне вдруг стало невмоготу мириться с самой мыслью о прежнем образе жизни. Я устал быть мышью, кроликом.
— Но тебе точно так же претила мысль о необеспеченной жизни. Так что же произошло? Что вдруг подтолкнуло тебя на решительный шаг?
— Я не знаю.
— Но ведь какая-нибудь идея на этот счет у тебя должна быть!
— Как это ни странно, я даже не задумывался над этим.
Доминик уставился на океан, где около дюжины парусных лодок и большая яхта величественно скользили вдоль берега.
— Только теперь я осознал, как удивительно мало я размышлял об этом. Обычно я склонен анализировать свои поступки, но вот об этом — не знаю...
— Ага! — воскликнул Паркер. — Так я и думал. Значит, произошедшие с тобой перемены каким-то образом все-таки связаны с твоими теперешними проблемами. Продолжай. Итак, ты сообщил в колледж, что не будешь у них работать.
— Они не были от этого в восторге.