Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 69 из 102

— Целый день цифры! — раздается громкий голос Ники. — Я, наконец, тоже имею право на отдых за едою, раз мы столуемся вместе! Ведь уговорились…

Миг молчания. Затем, подымая голос, Худой очень просит его оставить в покое. Он ни с кем ни о чем не уговаривался, и не собирается, и просит "никаких замечаний". В голосе — ещё вежливая — угроза "или вы хотите, чтоб я"…

— Я хочу того, с чего начала: по современному выражению "переменим пластинку"! Неужели же мало тем? Сейчас — час отдыха!

Мориц молча стоит в дверях. На губах у Ники странный привкус — соль? мята? Ника напряженно–спокойна: при властном, императивном Морице не будет императивен никто.

— Вы говорите вздор! (Худой повышает голос.) И я требую, чтобы вы никогда не делали мне никаких замечаний! Иначе я наговорю вам таких грубостей — предупреждаю!..

(Ох, зачем она начала все это, только лишнее волнение Морицу — ведь он сейчас вступится, у нее сердце колотится так, что трудно дышать.) Она инстинктивно поворачивается к Морицу, не зная, прося ли прощения за все это или — прося помощи, когда раздается ледяной его голос:

— Не пора ли это прекратить? Вы в корне не правы, Ника. Какое вы имеете право диктовать нам темы бесед? Наш товарищ по работе, наш новый сотрудник — совершеннолетний, и может говорить — о чем хочет. С кем хочет, когда хочет. Я стою за полную свободу! Что это такое?

Ника старалась потом вспомнить, что она чувствовала, встав посреди комнаты: слышала ли она все слова, или она только старалась справится с выражением своего лица. Что‑то закричал Толстый г— она не слыхала слов.

Кто‑то что‑то сказал о чужом монастыре со своим уставом; что в столовой "поела — и" — Худой сделал легонький жест, показывая на дверь. На что последовал вялый ответ Морица, что — столовая, положим, общая, но что…

Она деланно–лениво допивала чай (а жидкость в горло шла как‑то совсем странно) и, сказав о том, что, конечно, пусть делают кто что хочет, она медленно — показать, что ничего не случилось особенного, направилась в бюро. Там она нарочито долго покопалась в своем столе, переставила пузырьки с цветной тушью (как, кстати, давно она не чертила! При Евгении Евгеньевиче она отдыхала от цифр за любимой чертежной работой!) и отдыхающим, в совершенстве сыгранном спокойствие, шагом вышла в тамбур — и по мосткам, к себе.

Во дворе был ветер. Вкус мяты все ещё стоял на губах. Отчего? Она никогда не пила мятных капель. Нет, это не мята, это… Идя, она закрыла глаза, кусочек прошла — как слепая. Она улыбалась. Она думала о Евгении Евгеньевиче. При нем бы… жаль, Виктора нет. Может быть, он… Даже при Жорже этого бы не случилось! Воспитанный…

Что, собственно, случилось? Попробовала она сказать себе, но уж это не вышло: бравировать наедине с собой — не получалось. Случилось — непоправимое: при Морице с ней произошел позор — и он этот позор санкционировал. С какой охотой она теперь — в облегченье себе! глотнула бы его ещё раз — только чтобы его, как Евгения Евгеньевича, как Виктора, его бы не оказалось в столовой! Быть побитой чужими людьми на улице — несчастье. Но если при муже, женихе, брате — как после этого жить? Ведь позор перешел на него!.. Только об этом теперь будет думаться и ночью, и завтра, и за работой. И все послезавтра потом… Будь свобода — она бы ушла далеко, легла бы на землю, лежала бы. Были сумерки, холодно. Она вошла в женскую комнату и легла на кровать. Нет, так нельзя будет жить! Надо как‑то помочь положению… Может быть, он не понял, что с нею? Так дал уйти! А может быть, так было всего разумнее? Из-за дипломатии дня! Он так органически не выносит скандалов! Так любит броню! Так вот в этом бы и заключалась героика — пойти ва–банк в разнузданье чужих страстей — если друг в беде. Друг? Тут был предел понимания. И вдруг — радость, свобода: никаких уже нет — поэм…

Её мучила его униженность перед вечным обликом достоинства: человеку вспыхнуть, когда вспыхивается, реагировать раньше, чем себя спросил, надо ли.





Господи! Неужели нельзя заснуть и заспать этот день?! Чтобы смолк этот метроном справа–налево, от Добра — к Злу? С ума сойти можно — от четкости 2X2! Простить? Хорошо, прощаю! Но ведь в глаза‑то глядеть невозможно! Метроном не даёт глядеть! Метроном — родной, правильный, он — везде — в музыке, в ритме стиха, в вопросе — в ответе (в вопросе — в молчаньи, и так.) Не прейдеши! Так что ж, притворяться, чтоб — легче? Так же правильно притвориться, раз–два! Притвориться? Можно! Для них! Это — можно… Даже совсем их с пути сбить можно — чтобы не поняли, завести в лабиринт. И его? Тут была точка. Неподвижность. Его запутать? Который и так запутался? Его топить вместо того, чтобы звать его за собой по волнам, как делала Фрези Грант в "Бегущей…"? Фрези — спасала! И ты, до сих пор…

Нет, его — не трогай сейчас. Не являйся ему. (Шлюпки — есть, не потонет.) Дам ему пожить — без себя.

Вопрос о другом: как жить тебе. Праздник о человеке кончен! Не поможет ни щедрость, ни грация. Но ведь он несогласен с тобой! Может быть, тут надежда? Что он сможет переубедить? Как?!

В лампочке дрожат зигзаги раскаленного света. Где‑то поют, будто бы по–татарски, — монотонно… Так в Коктебеле напевал татарин, и шел, продавал чадры… Волны у Карадага, и ветер, и юность. Она не знала, что будет сегодняшний день! Но по сердцу блаженно веет бешеный голос Морица, которым он "ставил на место" Матвея, когда тот был груб с нею, А сегодня ей при Морице — просто указали на дверь. Не фигурально! Нет!!! (Она вскакивает.) — Этого не было! Это был не Мориц Морица не было! Мориц, с его пресловутой грубостью, с его нравом. "Что, у тебя жар, что ли?" — холодно говорит она. Крепко держит ладонями лоб. Мысль — струится:

— Евгений Евгеньевич защитил бы тебя тоже — от разума! Как Мориц от разума — не защитил. Хорошо! Но есть где‑то, что‑то, что не разумно, чем можно дышать полной грудью? Или его — нет?!..

Была ли это слабость? Она не пошла после обеденного перерыва в бюро. В первый раз! Через полчаса пришел Матвей.

— Скажи Морицу, что у меня болит голова. Срочной работы нет? Я простудилась немного. Приму лекарство, к утру пройдет. Ужинать? Нет, не буду. Я, наверное, сейчас лягу спать.

Ника садится на кровать. Как устала! Как хорошо, что никого нет! Текут слезы — только бы не допустить рыданий — через стену услышат. А легче бы стало.

— В общем, ад, — говорит в ней тихий правдивый голос. Нет, не ложиться — разнежишься. Слезы надо душить. Только не зарыдать, чтобы женщины не услыхали. Луна легкая, светлая, вплывает в верхний угол окна. Синее поднялось и стало почти голубое. Неужели — рассвет? Опершись о косяки окна, широко руками:

это когда‑то сказала Ахматова. Много стихов есть и песен. Кристаллизация чьей‑то, некогда, боли. Может быть, краски Гогена так хороши, потому что он был болен проказой? Есть легенда, что "Полонез" Огинского — название "Прощай, отечество", — дирижирован им впервые на свадебном балу любимой им панны, — и с последним звуком — в себя выстрел. Легенда? Тогда кто‑то же её "выдумал"! Стала — нотами, кровь слилась с типографской краской.

27