Страница 2 из 163
Санин отошел от Лиды, зачем-то взялся обеими руками за толстый сухой сук дерева и, с треском отломив его, бросил в воду. Всколыхнулись и побежали во все стороны плавные круги, и, точно приветствуя Санина как своего, торопливо закланялась прибережная осока.
II
Было около шести часов. Солнце светило ярко, но от сада уже опять надвигалась мягкая зеленоватая тень. Свет, тишина и тепло чутко стояли в воздухе. Марья Ивановна варила варенье, и под зеленой липой вкусно и крепко пахло кипящим сахаром и малиной.
Санин с самого утра возился над клумбами, стараясь поднять поникшие от зноя и пыли цветы.
— Ты бы бурьян раньше повыдергал, — посоветовала Марья Ивановна, поглядывая на него сквозь синеватую дрожащую дымку жаровни. — Ты прикажи Груньке, она тебе и сделает…
Санин поднял потное и веселое лицо.
— Зачем, — сказал он, встряхивая волосами, прилипшими ко лбу, — пусть себе растет, я всякую зелень люблю.
— Чудак ты! — добродушно пожимая плечами, возразила мать, но почему-то ей было очень приятно то, что он сказал.
— Сами вы все чудаки! — ответил Санин тоном полного убеждения, потом пошел в дом мыть руки, вернулся и сел у стола, удобно и спокойно расположившись в плетеном кресле.
Ему было хорошо, легко и радостно. Зелень, солнце, голубое небо таким ярким лучом входили в его душу, что вся она раскрывалась им навстречу в ощущении полного счастья. Большие города, с их торопливым шумом и суетливой цепкой жизнью, опротивели ему. Вокруг были солнце и свобода, а будущее не заботило его, потому что он готов был принять от жизни все, что она могла дать ему.
Санин жмурился и потягивался, с глубоким наслаждением вытягивая и напрягая свои здоровые, сильные мускулы.
Веяло тихой и мягкой прохладой, и казалось, что весь сад вздыхает кротко и глубоко. Воробьи чирикали где-то, и близко и далеко, воровато и торопливо переговариваясь о своей маленькой, страшно важной, но никому не понятной жизни; а пестрый фокстерьер Милль, высунув красный язык и подняв одно ухо, снисходительно слушал их из гущи свежей зеленой травы. Листья тихо шелестели над головой, а их круглые тени беззвучно шевелились на ровном песке дорожки.
Марью Ивановну болезненно раздражало спокойствие сына. Как и всех своих детей, она очень любила его, но именно потому у нее кипело сердце и ей хотелось возмутить его, задеть его самолюбие, оскорбить — лишь бы заставить придать цену ее словам и ее понятию о жизни. Каждое мгновение своего долгого существования она, как муравей, зарывшийся в песке, неустанно копошилась над созданием хрупкого, рассыпчатого здания своего домашнего благосостояния. Это скучное, длинное и однообразное здание, похожее и на казарму и на больницу, составлялось из мельчайших кирпичиков, которые ей, как бездарному архитектору, казались украшением жизни, а на самом деле то стесняли, то раздражали, то пугали и всегда заботили ее до тоски. Но все-таки она думала, что иначе жить нельзя.
— Ну что ж… так и дальше будет? — спросила она, поджав губы и притворно внимательно глядя в таз с вареньем.
— Как дальше? — спросил Санин и чихнул.
Марье Ивановне показалось, что и чихнул он нарочно, чтобы ее обидеть, и хотя это было очевидно нелепо, она обиделась и надулась.
— А хорошо у вас тут! — мечтательно сказал Санин.
— Недурно… — считая нужным сердиться, сдержанно ответила Марья Ивановна, но ей было очень приятно, что сын похвалил дом и сад, с которыми она сжилась, как с родными милыми существами.
Санин посмотрел на нее и задумчиво сказал:
— А если бы вы не приставали ко мне со всякими пустяками, то еще лучше было бы.
Незлобивый голос, которым это было сказано, противоречил обидным словам, и Марья Ивановна не знала, сердиться ей или смеяться.
— Как посмотрю я на тебя, — с досадой сказала она, — и в детстве ты был какой-то ненормальный, а теперь…
— А теперь? — спросил Санин так весело, точно ожидал услышать что-то очень приятное и интересное.
— А теперь и совсем хорош! — колко ответила Марья Ивановна и махнула ложкой.
— Ну тем и лучше! — усмехнулся Санин и, помолчав, прибавил. — А вот и Новиков идет.
От дома шел высокий, красивый и белокурый человек. Его красная шелковая рубаха, плотно обтягивающая немного пухлое, но рослое и красивое тело, ярко вспыхивала красными огоньками под солнечными пятнами, а голубые глаза смотрели ласково и лениво.
— А вы все ссоритесь! — таким же ленивым и ласковым голосом протянул он еще издали. — И о чем, ей-богу!..
— Да вот, мама находит, что мне больше шел бы греческий нос, а я нахожу, что какой есть, и слава Богу!
Санин сбоку посмотрел на свой нос, засмеялся и пожал пухлую широкую ладонь Новикова.
— Ну, еще что! — с досадой отозвалась Марья Ивановна.
Новиков громко и весело засмеялся, и круглое мягкое эхо добродушно захохотало в зеленой чаще, точно кто-то добрый и тихий радовался там его веселью.
— Ну, я са-ам знаю… все о твоей судьбе хлопоты идут!
— Вот, поди ж ты! — с комическим недоумением сказал Санин.
— Ну, так тебе и надо!
— Эге! — вскрикнул Санин. — Если вы за меня в два голоса приметесь, так я и сбежать могу!
— Я сама, кажется, скоро от вас сбегу! — с неожиданной и, больше всего для нее самой, неприятной злобой проговорила Марья Ивановна, рывком дернула таз с жаровни и пошла в дом, не глядя ни на кого. Пестрый Милль выскочил из травы, поднял оба уха и вопросительно посмотрел ей вслед. Потом почесал носом переднюю лапу, опять внимательно посмотрел на дом и побежал куда-то в глубь сада по своим делам.
— Папиросы у тебя есть? — спросил Санин, очень довольный тем, что мать ушла.
Новиков достал портсигар, лениво изогнув назад свое крупное спокойное тело.
— Напрасно ты ее дразнишь, — с ласковой укоризною протянул он, — женщина она старая…
— Чем я ее дразню?
— Да вот…
— Что ж «вот»?.. Она сама ко мне лезет. Я, брат, никогда от людей ничего не требовал, пусть и они оставят меня в покое…
Они помолчали.
— Ну, как живешь, доктор? — спросил Санин, внимательно следя за изящно-прихотливыми узорами табачного дыма, нежно свивавшегося в чистом воздухе над его головой.
Новиков, думая о другом, ответил не сразу.
— Плохо.
— Что так?
— Да так, вообще… Скучно. Городишко осточертел по самое горло, делать нечего.
— Это тебе-то делать нечего? А сам жаловался, что вздохнуть некогда.
— Я не о том говорю… Нельзя же вечно только лечить да лечить. Есть же и другая жизнь.
— А кто тебе мешает жить и другой жизнью?
— Ну, это вопрос сложный!
— Чем же сложный?.. И чего тебе еще нужно: человек ты молодой, красивый, здоровый.
— Этого, оказывается, мало! — с добродушной иронией возразил Новиков.
— Как тебе сказать, — улыбнулся Санин, — этого, пожалуй, даже много…
— А мне не хватает! — засмеялся Новиков; по смеху его было слышно, что мнение Санина о его красоте, силе и здоровье было ему приятно и что он слегка смущен, точно барышня на смотринах.
— Тебе не хватает одного, — задумчиво сказал Санин.
— Чего же?
— Взгляда настоящего на жизнь… Ты вот тяготишься однообразием своей жизни, а позови тебя кто-нибудь бросить все и пойти куда глаза глядят, ты испугаешься.
— Куда? В босяки? Хм!..
— А хоть бы и в босяки!.. Знаешь, смотрю я на тебя и думаю: вот человек, который при случае способен за какую-нибудь конституцию в Российской империи сесть на всю жизнь в Шлиссельбург, лишиться всяких прав, свободы, всего… А казалось бы, что ему конституция?.. А когда речь идет о том, чтобы перевернуть надоевшую собственную жизнь и пойти искать интереса и смысла на сторону, сейчас же у него возникает вопрос: а чем жить, а не пропаду ли я, здоровый и сильный человек, если лишусь своего жалованья, а с ним вместе сливок к утреннему чаю, шелковой рубашки и воротничков?.. Странно, ей-богу!
— Ничего тут странного нет… Там дело идейное, а тут…