Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 41

Со строчками стихов, скользнувшими на язык, он маялся иногда целыми днями, бормоча их как заклинания.

Чтобы ничем не быть отвлеченным от главной мысли, Ваганов не взял на этот необитаемый остров книг, и в образовавшейся вокруг него бесстрочной пустоте любая звучала так настойчиво, так подолгу, что Ваганову поневоле приходилось восстанавливать все стихотворение, чтобы избавиться от пытки повторения одной строчки.

Так было с пушкинской строчкой «но дружбы нет со мной». Она прозвучала как если бы кто произнес ее, как вздох, как приговор. Два дня Ваганов был на последнем издыхании, пока не вспомнил, что стихотворение называется «Чаадаеву» (оно было прочитано один или два раза всего), пока не восстановил следующие строки:

И еще две, которые, знал он, жизненно ему необходимы:

Этими строчками Ваганов привел себя в относительный порядок, они оказались лучшей формулой самовнушения, и то, что не выходили из ума, шло только на пользу.

— Владею днем моим,— уговаривал себя Ваганов, расхаживая по поляне, уходя от лианы и возвращаясь к ней.— С порядком дружен ум...— И произносил главное:—Учусь удерживать вниманье долгих дум...

Пушкин помог! Ваганов смог довольно связно поговорить с лианой. Это выглядело примерно так.

— Давайте разберемся, госпожа Лиана,— предложил Ваганов, до сих пор не нашедший слова обращения,— давайте разберемся в наших отношениях.

То, что растения чувствуют и сочувствуют, доказано Босом, Гунаром, Инюшиным и другими,— перечислял Ваганов известное ему, о чем он читал перед поездкой в Индию.—Мы для вас —некий живой, теплый, подвижный объект, индуцирующий самые различные, часто незнакомые, токи. Эти токи вы, растения, как уже доказано, улавливаете и подвергаете расшифровке. Токи — это наше движение, наши эмоции. Токи — биотоки— это то, что является общим для любой живой клетки, для человека и растения. Некоторые наши эмоции сходны: боль, радость, тревога... Установлено, что вы легко ловите человека на лжи. Значит, ложь трудно дается человеку? Она идет через большое усилие? Очевидно, растения не лгут... Я не знаю, каким знаком оцениваете вы человеческую ложь... Впрочем, сестрица Лиана, я не собираюсь тебе лгать. Зачем? Я весь перед тобой...

Не знаю, увидела ли ты меня, начала ли прислушиваться ко мне, изучать меня. Метерлинк говорил, что ум растения замедлен в веках. Меня это не устраивает. Я хочу, чтобы ты поскорей меня заметила, услышала крик боли, крик моего ужаса перед смертью, которому я не даю воли. Но, может, ты уже все знаешь?

Метерлинк сказал, что растение живет в мире, где не должно поручать себя какому-то сочувствию, никакой милосердной помощи. Это так?

Но известно, что ты лечишь. Значит, тебе дано сочувствие? Ты одна способна на помощь? Или таким способом ты спасаешься от уничтожения травщиками? А, Лиана?

Или, может быть, со времени Метерлинка «сознание» иных растений уже изменилось? И метерлинковский «рассеянный разум, всемирный ток» отложился, сконцентрировался в тебе?

Что мне делать, сестрица Лиана, чтобы ты помогла?

Мне кажется, что только ухаживая за тобой, я делаю не все...

У меня мало времени, Лиана, очень, мало, а мне, как и тебе, очень хочется жить...





На девятый день, лежа у дерева и глядя на неторопливый караван облаков, несших на спинах какой-то его синий июльский день,— у Ваганова была передышка и он гадал, какой именно это день,—случайным взглядом он заметил чью-то фигуру, выходящую из леса и направляющуюся к нему. Ваганов сел и чертыхнулся:— Кадет Биглер! Костыль! И здесь нашел! И здесь!

Это был Дьячков, целая местность, административный район в сознании Ваганова. Дьячков, человек без подбородка. Первого, основного подбородка у него не было, зато именуемый вторым напоминал подушку, в ней утопало лицо. Молодой и узкоплечий, высокий и раздобревший, он и ходил как-то бочком, кренясь и расставляя руки, словно боялся упасть. Однако Дьячков принял меры, чтобы крепче стоять на ногах!

В воображении Ваганова Дьячков рисовался рыбой, причем рыбой, смотрящей только вверх. Низ Дьячкова не интересовал; плавательный его пузырь был надут в расчете на верхний слой. Низ ему нужен постольку, поскольку вниз через него передавалось то, что задумали вверху. Он же служил—пока—проводником. Зато уж приказ проходил сквозь него быстро и, главное, безо всяких изменений, словно его спускали по трубе.

Дьячков был начальником, и можно здесь предположить, что Ваганов, и сам могущий стать начальником, за это его и невзлюбил. Нет!

Для начальника Ваганов был слишком независим и самолюбив. Давно зная за собой эти дурные качества, Ваганов о пути наверх, где грозы погуще и молнии похлеще, не заявлял, и мысли сделать его начальником ни у кого не возникало; возьмись Фрейд доказать Ваганову наличие некоего комплекса от гложущей неудовлетворенности или зависти, он бы и тут с ним жестоко поспорил.

Честолюбивые устремления Ваганов научился трансформировать, делая работу на таком уровне, что однажды ему условно вручили «личное клеймо».

Возраст и качество работы поставили между Вагановым и Дьячковым границу, но непрочную. Ваганов все время видел Дьячкова, Дьячков — Ваганова. Неприязнь их была, разумеется, обоюдной, и нельзя сказать, чтобы она оставалась неизменной.

Что больше всего возмущало Ваганова в Дьячкове — об этом надо сказать. Дьячков очень серьезно поверил в то, что он начальник, хотя повысили его только за сверхпроводимость; и он разыгрывал эту роль не в шутку, что, в силу давних демократических традиций в их отделе, принималось либо с недоумением, либо как нововведение, которое может и не прижиться.

Хорошенькая секретарша Инна, вчерашняя школьница и заочница, быстро усвоила их традиции, даже «ты» с теми, кто был старше ее, и звала Дьячкова, как все, Витей. Она ушла в отпуск, а Дьячков в это время стал заведующим отделом. Вернувшись, Инна снова было назвала Дьячкова по имени (другой бы радовался), но Дьячков не медля установил новую дистанцию. «Пока вас не было, Инна Александровна,— вызвав прореху улыбки на лице, сообщил он,—я стал Виктором Федоровичем». Инна вспыхнула. «Маков цвет» — вот как раз та краска, которую можно здесь показать; но цвет этот не предназначался Дьячкову, так что оставим маки для другого случая. Она пролепетала что-то, не успев собраться, а минуту спустя навсегда запрезирала Дьячкова, прозвав его чучелом. Добавила к десятку прозвищ еще одно.

И уж как теперь—на сто верст удлинив дистанцию, которую предложил ей Дьячков,—произносила она имя-отчество его, какую гримаску пренебрежения и неприступности состраивала на хорошеньком личике, если приходилось ей входить в его кабинет! Дьячков это терпел, как терпел и отчуждение других.

Что делать, если Дьячков причислил себя к верхнему кругу, и других отношений с коллегами, кроме официальных, не признавал, хотя и страдал, наверно, от одиночества!

Он отводил душу на собраниях. Парень ухитрялся, не сказав ни одного своего слова, произносить длинные правильные речи по любому поводу. Дьячков барабанил нечто общее, обращаясь либо к однородной массе, либо к зеркалу, где он видел себя, столь правильно говорящего. В этом, однако он усматривал свой долг, а долг сидящих на собрании он видел в там, чтобы его слушали.

То, что он говорил, ни к кому не было обращено и ни к чему не обязывало — и Ваганова злило собственное долготерпение: почему он должен терять время на трепотню Дьячкова? Почему не встанет и не выйдет? Да, почему?..

И вот этот человек появился на поляне Ваганова! На поляне, где все уже вагановское, почти домашнее, почти нательное. Он шел в обход дерева, озабоченно оглядывая поляну.