Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 23

и наша директорша сходила с ума от ненависти…

Наш вечер Цветаевой,

который должен был стать началом славы,

кончился тем, что уволили несчастного массовика

(письмо директорши в райком).

Но однажды…

Однажды ей стало скучно,

и она нас оставила.

Так умела оставлять только она.

Сразу!

Сразу оставила стариков, старух,

безответно влюбленного массовика…

И я ушла за нею.

А потом погибли ее родители

в автокатастрофе (так она мне рассказала),

и у нее не стало денег.

Вот когда она придумала презирать!

Презирать – и деньги, и шмотки…

Она объявила себя хиппи,

раздала все, что у нее было,

и начала новую игру.

Она ходила в самодельных брюках,

сделанных из занавески,

в бархатной блузе из обивки старого дивана,

найденного на помойке,

и в кроссовках, взятых на время

(у кого – она забыла).

Она всегда легко дарила свои вещи

и потому легко брала чужие.

А когда они ей надоедали —

дарила чужие, как свои.

Это было началом многих моих испытаний.

Я все время должна была зарабатывать деньги,

чтобы платить за эти чужие вещи…

Каким прекрасным хиппи она была!

Жаль, что хиппи быть хорошо только летом,

пока греет солнышко…

Это хипповое наше лето!

Обычно мы снимали угол

за гроши, у какой-нибудь старухи,

но в то наше нищее лето

ей надоели мои «скромные замашки».

(«Я хочу репетировать – старухи мне мешают».)

И она нашла себе отдельную квартиру,

даже целый дом!

Это могла найти только она:

дом на Софийской набережной,

предназначенный на слом.

Его тайно сдал техник-смотритель

за сорок рублей, которых у нее не было, —

их платила безумная поэтесса,

«девочка с тараканчиками»,

не прошедшая в Литинститут.

Мы познакомились с ней на Патриарших прудах —

на бульваре Мастера и Маргариты…»

Это был дом с крестами досок на окнах,

как в войну,

с оборванными обоями, висящими в квартирах,

как обгоревшая кожа,

с ночными привидениями,

с отключенным водопроводом,

с приставаниями пьяного техника-смотрителя…

Дом смотрел слепыми окнами днем,

а по ночам в нем зажигались свечи

(опять «Мастер и Маргарита»),

и девочки-мальчики крались в квартиру

по пустой лестнице,

освещенной глазами осторожных кошек.

Дом оглашался ее стонущим пением.

Звенели стаканы,

«И всю ночь подъезжали кареты…» (ее слова).

Но пришлось бросить и этот дом,

потому что наступила зима,

и она почувствовала себя в доме,

как андерсеновский утенок в замерзающем пруду.

И тогда она начала путешествовать по знакомым.

Она купила в «Детском мире» игрушечный револьвер.

Он должен был защищать ее

во время неожиданных ночевок,

во время случайных пристанищ,

которые она находила той зимой.

Ей легко было менять квартиры:

все ее имущество, кроме револьвера,

составлял череп,

который подарил ей на день рождения

нищий художник.

В него она влюбилась безумно и сразу,

объявила его Ван Гогом,

чтобы убежать от него,

когда полюбит он.

Это была беда:

она любила, пока не любили ее,

потому что только пустота

могла поглощать ее постоянное извержение —

извержение любви.

Как часто ночами,

обезумев от луны,

она набирала телефоны возлюбленных

и, задыхаясь от нежности,

объяснялась им в любви, читала стихи,

чтобы не узнать их при встрече…

В тот хипповый год и состоялся ее дебют —

дебют на большой сцене.

Однажды ночью после спектакля

у одного московского театра,

где давно были погашены огни,

собрались мальчики-девочки.

Дверь служебного входа осторожно открылась,

и ночной сторож

(мальчик, не поступивший в ГИТИС)

впустил их всех.

Это были они —



отвергнутые возлюбленные театра.

«Непоступившие братья и сестры»

прошествовали в пустой зал.

Горела дежурка на сцене —

прекрасный таинственный свет.

Она поднялась первой.

Первой – на сцену.

Потому что влюбленный мальчик-сторож

выдумал все это для нее.

В ту ночь на настоящей сцене

она читала монолог Мэрлин

и играла отрывок

из возлюбленного «Мастера и Маргариты».

На настоящей сцене

она пела свои песни,

танцевала безумные танцы —

босиком, как Айседора Дункан.

Мечта, за которой она приехала в Москву, сбылась:

состоялся ее триумф —

триумф на настоящей сцене.

В ту ночь она стала Актрисой.

Первой Актрисой несуществующего театра…

На рассвете волшебство умирает.

Мальчики-девочки подчинились правилам:

они поаплодировали друг другу

и разошлись.

На пороге театра она встретила солнце.

Потом пошла на Патриаршие —

на свою любимую скамейку,

где в Москве впервые появился Воланд.

Она сидела на скамейке

и смотрела на пруд,

где Левин в «Войне и мире» на катке увидел Китти…

(Это рассказал ей литературовед,

в которого она была влюблена целых три дня.)

Вот тогда на Патриарших она сказала:

«После такой ночи можно и умереть».

В первый раз она примерилась к смерти.

…Ковер, на котором она лежала…

Она шла по Арбату поступать

(и не поступить)

в свой последний раз.

Шла хипповая Гончарова в тряпичной диадеме,

а навстречу шла она же,

только что приехавшая в Москву.

У обеих было одно лицо.

Только у нее – слишком много румян.

Только у нее – первые складки у рта.

Только у нее – страх в глазах…

Жаль, что они не поговорили друг с другом.

Она рассказала бы той, глупой и юной,

о своем триумфе на украденной сцене

и еще о том, как она вкусила славу

в летнюю душную ночь в Крыму…

Второй рассказ подруги:

«Мы возвращались из Коктебеля.

У нас не было денег,

в Феодосию нас довезли на попутке.

Она была в восторге

и написала плакат:

«Мы – две студентки театрального.

Опоздали на поезд».

И все.

Заметьте, никаких просьб —

только факт.

А потом она встала у кинотеатра с гитарой

и запела стихи Цветаевой

своим рыдающим голосом,

счастливая, что у нее на груди красуется:

«Студентка театрального».

И люди останавливались

и слушали, как она пела.

И собралась толпа.

А потом из кинотеатра вышла тетка —

наша вечная российская баба-яга —

и стала орать, чтобы она убиралась.

Но она даже не повернулась.

Она пела.

И тогда тетка вызвала по телефону наряд.

Приехал молоденький милиционер.

Он старался быть суровым и попросил документы,

но тогда вышла другая тетка —

тоже вечная наша российская тетка —

и заорала:

«Не тронь дочек, а то я так тебя трону!»

Но милиционер был на работе:

«Почему нарушаете?»

И она ответила в своем стиле:

«Мы не нарушаем. Надеюсь, вам известно,

что в Италии это обычная картина:

человек поет, когда ему нужны деньги».

«Пройдемте в отделение», —

сказал несчастный милиционер.

«Мы можем пройти в отделение,

если нам там выдадут двадцать пять рублей

и шестьдесят копеек на дорогу».

Толпа зашумела,

и добрая тетка пошла в решительное наступление.

И тогда милиционер вдруг закричал:

«Ну, вы! Сколько вас тут сердобольных!

Неужели не найдется по полтиннику для девушек

вместо всех ваших криков?»

И пошел прочь.

И тогда кто-то положил на асфальт полотенце,

и люди начали бросать деньги,

а потом охапки сирени,

сорванной прямо с деревьев у кинотеатра.

А она все пела.

Она пела всю ночь до поезда.

И уехала, осыпанная цветами,