Страница 47 из 66
Требовали они уездного комиссара Кисельгофа, хотели его убить. Но никто не знал где он, и не сказал ничего.
Опять стоят…
Надвигается тучка. Тучка все увеличивается и увеличивается. Наконец и дождик начал крапать, усиливается в дождь. И вот сейчас не дождик, а, так сказать, прозрачный летний дождь. Загнали женщин в здание возле Исполкома.
Через часа два женщин уводили. И гнушались над ними… до самой их до смерти.
Мужчины остались. Сидят и ожидают, но что именно, не знают. Начали строить их попарно и сказали им, что они их поведут в Новоград-Волынск, там разберут все и отпустят домой. Они им поверили и пошли с красными.
Дождь лил, как из ведра. Погода скверная стояла.
Они их гоняли, как гоняют скот к бойне, таких хороших невинных людей.
Идут.
Пришли в лес.
Там красные начали петь песенку. Ах, эта песенка, песенка! Можно ее помнить, да нельзя забыть.
Тогда лишь догадались люди о злом умысле их, что не в Новоград-Волынск их ведут, а их ведут к резне. Начали им евреи предлагать много денег, но ничего не помогло. Завели их красные в воду, сделали цепь и начали на них стрелять. Они легли все на землю, думали этим спастись, но когда у красных не стало пуль, они штыками, топорами, долотами, прикладами винтовок перебили всех людей до одного. Раненных тоже было несколько. Привезли их домой. Некоторые умерли у себя дома, а некоторые остались живы.
Да…
Когда они покончили с людьми, они начали стягивать с них одежду, башмаки, сапоги, у каждого выбрали деньги. Покончили и ушли домой. На другой день начали возить трупы. Крики женщин и их детей не можно себе представить…
Вызывается тут какая-то махновская дрянь и говорит к русским: «Вам броденцi може треба? якось живця, ль або крамничниха вибiрайте собi!». Отвечает комбриг Котов: «Нам и жОдного жида не треба!»
Четыре недели после того стоял красный махновец Лыктыс Петро и славился перед барышнями: «Ото я скiлки жидiв вибив, вони по кущах, а я за ними дручком по головi! о, я iх тодi богацько вибив…»
И радовался тому комбриг Котов…»
И очень огорчился я, услышав рассказ подполковника Талвелы о том, что Котова расстреляли свои же… Хотя этого следовало ожидать! Революция, как обезумевшая свиноматка, пожирает своих же поросят.
Но, все же было мне ужасно жалко, что я никогда больше не могу встретиться с ним…
Господа, бойтесь своих желаний. Они имеют свойство исполняться.
… Утром я проснулся в нашем крохотном двухместном куппэ, оснащенном, впрочем, раковиной умывальника. Как и следовало ожидать, воды в раковине не было.
Слава Богу, что туалет еще не закрыли… а ведь могли. На остановках он не действовал, а мы в дороге больше стояли, чем ехали.
Что меня умилило, так это еще довоенные бумажные полотенца в туалете и стоящий там же розовый фаянсовый детский горшочек… А в вагонном коридоре, возле туалета, сидел на приставной скамеечке наш давешний капитанишка и при виде меня мелко-мелко дрожал…
В Оулу мы прибыли в шесть утра. Точно по расписанию, еще затемно, когда к ледяной, полной луне поднимались в усыпанном звездами утреннем небе седые столбы из печных труб.
Люблю я этот старинный город, основанный шведами ещё в 1605 году. Чем-то он мне напоминает Венецию, в которой я никогда не был: везде вода, каналы, мостки… Пахнущий солью ветер с Ботнического залива…
Самое узкое место Финляндии. Паромная переправа к шведам летом, а зимой — просто так, ледовая дорога.
Много интересного можно увидеть в Оулу.
Но первое из всех чудес столицы Лапландии, что я увидел, был мой боевой друг, которому я обязан самой жизнью, Микки Отрывайнен, который стоял по стойке смирно на низком каменном перроне и с веселой наглостью отдавал нам с подполковником честь.
— Фельдфебель, ты-то откуда здесь взялся, брат?! — радостно кинулся я к нему, крепко сжимая в своих объятиях.
— Ну как: брат шурина моего тестя служит писарем в Управлении кадров, в Военном Министерстве! Как ему было не порадеть родному человечку? Куда вы, господин капитан, туда уж теперь и я! Потому как вы без меня ни за понюх пороху пропадете…, — отвечал вкусно пахнущий морозной свежестью Микки.
… — А это что такое? — остановился прямо на полушаге решительно вошедший было в жарко натопленный вокзальчик подполковник.
Действительно, обычная для России (да и то, скорее, недоброй памяти времен Гражданской войны) картина, абсолютно немыслимая у нас в стране, открылась перед нашими глазами.
На посыпанном мокрыми опилками кафельном полу безучастно сидела маленькая группа несчастных, от которой исходило ощущение такой смертной тоски и безысходности, что у меня сердце защемило…
Закутанные в какие-то немыслимые лохмотья, сквозь прорехи которых проглядывали бордовые мокрые пятна обмороженных тел, изможденные женщины смотрели куда-то в пространство мертвыми глазами, прижимая к себе странно тихих детей…
Подполковник присел перед ними на корточки:
— Кто вы такие? Вы меня слышите?
Самая старшая из женщин, у которой из-под рваного платка свисали пряди седых волос, начала говорить очень тихим, спокойным голосом:
— Когда пришли русские, мы им очень обрадовались. Мой шурин, Иххолайнен, часто ходил на лыжах на русскую сторону, таскал туда духи, чулки и презервативы, а оттуда — меха и мануфактуру, и потом всем рассказывал, как там хорошо живется. Говорил, что в Волк-Наволоке русские построили для карел и финнов амбулаторию, и что когда одна женщина тяжело рожала, за ней прилетел из Петрозаводска санитарный самолет. И еще говорил, что лучшие из колхозников бесплатно отдыхали на теплом море, а дети их бесплатно учатся не только в школе, но и могут поехать учиться хоть в Петрозаводск, хоть в самый Ленинград.
Мы Иххолайнену верили, потому что он серьезный человек и не имеет привычки просто так врать.
И когда к нам приехали наши пограничники и велели нам сжигать свои дома, а потом садиться в сани да уезжать, мы им сказали: нет, зачем и отчего нам спасаться? Русские не сделали нам ничего плохого… Наш новый Дом сжигать, веселое дело! Да мой Мути себе всю спину сорвал, когда сруб клали…
А наутро пришли русские. Нам их было ужасно жалко, потому что они пришли к нам во двор обутые в брезентовые ботинки и совсем без пальто… Мой Мути отдал им свои старые валенки и лапти, которые заготовил на сенокос, и свой драный тулуп с сеновала, а русские те лапти брали и очень нас благодарили.
И еще русские очень удивлялись, как мы чисто и богато живем… А что там удивляться? Швейную машинку и ещё патефон мы с Мути взяли в кредит.
А потом к нам во двор заехала такая бочка с трубой, в которой русский повар варил суп. И русские этот суп ели и угощали нас, я тот суп пробовала, сплошная горячая вода…
А потом на лыжах приехал какой-то незнакомый нам финн в русской военной одежде…
— Почему ты решила, что это был финн? — быстро спросил Талвела.
— Да как же было не узнать? — мертво спросила старуха. — Финн идет на лыжах прямо, ровно… А русский на ходу вихляет всем телом из стороны в сторону! Русские на лыжах ходить совсем не умеют, да…
Вот, приехал, значит, этот финн к нам во двор и по-русски спрашивает солдат: есть здесь во дворе командир или комиссар? Вот комиссар, говорят ему русские, и показывают ему на человека, у которого на хлястике золотые пуговицы. Попа и в рогоже узнаешь! — говорит тогда финн, подъезжает к комиссару, бьет его пукко под левую лопатку, гикает, подпрыгивает на лыжах и как ветер, уносится…
И тут начинается стрельба. Стреляют с нашего чердака, очень метко. Русские валятся как кегли (мы с моим Мути ездили после свадьбы в Рованиеми, ходили там в кегельбан…). Потом окружили дом, бросили на чердак гранату. С чердака упала соседская девочка, Кайса Кекконен, рыженькая такая и тощая. Её туда шуцкоровцы посадили, дали ей в руки винтовку с пятью патронами, а чтобы она не убежала, сняли с неё обувь. А я ещё утром думала, почему наша лестница на чердак лежит на снегу? Хотела поднять, да забыла! Зачем я забыла? Я во всем виновата…