Страница 4 из 8
— Да что это, в самом деле, уймешься ли ты наконец? — Струкову раздражали плач и крики детей.
— Не извольте беспокоиться, сию минутку барышня будут готовы, — суетился парикмахер.
Он был очень доволен сегодняшним днем. Правда, за труды ему платили гроши, но в уме он подсчитывал, сколько получит от продажи длинных шелковистых кос его маленьких жертв: волосы поступали в его полную собственность. И, видимо, соображения его были очень приятными, так как он то и дело, улыбаясь, посматривал на груды разноцветных волос, лежавших на полу дортуара. Воображение рисовало ему прически, локоны и косы, которые он ловко создаст из этого дорогого материала; модницы заплатят ему за них хорошие деньги, в то время как обезображенные стрижкой девочки не раз всплакнут об утраченной естественной красе.
— Поплачут и утешатся, — говорил он себе в оправдание, вглядываясь в сразу подурневшее личико ребенка. Еще миг, и Акварелидзе поднялась со стула.
— Пожалуйте, барышня, вот вы и готовы! Взгляните в зеркало, ей-Богу, вам очень к лицу короткая стрижка, — уверял юркий парикмахер.
Девочка инстинктивно провела рукой по затылку. Вместо привычной толстой косы она нащупала остриженные в скобку волосы; голова показалась ей легкой, словно чужой. С громким рыданием бросилась она к подругам, ища у них сочувствия и утешения, а на ее место уже сажали следующего ребенка. Струкова то и дело окликала новеньких, порой оказывавших сопротивление; ее и без того всегда красные щеки пылали от гнева.
Почти все воспитанницы института проходили через ее руки, так как большинство девочек поступали в самый младший класс, где бессменно, уже в течение не одного десятка лет Струкова, или просто «Стружка», как называл ее весь институт, оставалась классной дамой. Резкая до грубости, она нисколько не считалась с маленькими, оторванными от семьи девочками, с трудом переносившими тяжесть разлуки с дорогими их сердцу родными и на первых порах совершенно терявшимися в непривычной обстановке, среди чужих, незнакомых людей.
Но, видно, Стружку не трогали красные, заплаканные глаза новеньких, и сердце ее оставалось равнодушным к детским страданиям. Она даже не пыталась отогреть их души ласковым словом участия, только строгими окриками старалась осушить наивные, горькие слезы. Вообще в ее задачи отнюдь не входило добиться любви и расположения вверенных ее попечению детей. Все ее старания сводились к тому, чтобы как можно скорее отшлифовать новеньких, то есть сгладить их своеобразие и особенности характера и по возможности подогнать под общий шаблон. И первое, что она предпринимала для этой цели, — стрижка детей, которая в значительной степени определяла однообразие их внешнего вида. И во всех этих маленьких девочках, остриженных в скобку, с гладкими черными гребенками на голове, в форменных зеленых «мундирах» с белыми рукавчиками, пелеринами и передниками трудно было узнать еще недавно кудрявых или длинноволосых Сонечку, Машеньку или Анечку. Теперь это были просто малявки, «седьмушки»; им предстояло надолго отвыкнуть от своих имен и стать Завадской, Липиной или Савченко…
В институте Стружку считали пристрастной и несправедливой, и это общее убеждение имело свои основания. Струкова зорко вглядывалась в свою юную паству и мысленно делила ее на «козлищ» и «овец».
«Овцами» она признавала хорошо воспитанных, сдержанных, а главное, тихих девочек, с которыми у нее не было ни хлопот, ни забот. Сюда же она причисляла и детей богатых родителей, большей частью проживавших в городе и следивших за воспитанием детей в институте; они часто вызывали Струкову и подолгу шепотом с ней беседовали.
«Овцы» пользовались различными поблажками, и во многом Струкова была к ним гораздо снисходительнее, чем к «козлищам». Последних она часто несправедливо притесняла, постоянно ставила им в пример «овец» и особенно донимала за шалости и проказы, на которые «козлища» были удивительно изобретательны. Они постоянно поражали Струкову смелостью замыслов и разнообразием своих затей.
«Козлищ» Струкова часто называла «наказанием Божьим» и карала их без суда, причем самым скорым и показательным образом. Бывали случаи, когда провинившаяся не на шутку «овца» попадала в разряд «козлищ», но не было ни одного примера обратного перехода.
Но, как ни странно, зачастую воспитанница, бывшая у Стружки на плохом счету, заслуживала самые лучшие отзывы от другой классной дамы. Редко сбывались и предсказания Струковой относительно будущих успехов девочек в учебе. Но тем не менее начальство почему-то именно к мнению Стружки прислушивалось особенно внимательно и всегда поступало сообразно ее советам. Немало способных, но шаловливых девочек, небрежно относившихся к учению, были названы ей бездарными и переведены в другой институт, где их, как неспособных к умственному развитию, обучали профессиональному труду. И не один ребенок впоследствии горько оплакивал злую судьбу, столкнувшую его со Стружкой, встреча с которой роковым образом исковеркала всю его дальнейшую жизнь.
— Ну, чего же ты? Видишь, твой черед идти стричься, чего дожидаешься-то? — вдруг сердито окликнула она Ганю.
— Не пойду, — угрюмо ответила девочка.
— Что-о? — в недоумении протянула классюха, как бы не доверяя собственным ушам.
— Не дам своих волос стричь! — упрямо повторила девочка, встряхивая густыми кудрями, рассыпавшимися по ее плечам.
— Да в уме ли ты? Кто это твоего позволения спрашивает? Скажите, пожалуйста, какая выискалась! — задыхаясь от гнева, выкрикивала Стружка. — Сию минуту ступай, и чтобы я голоса твоего не слышала!
Но Ганя не двинулась с места.
— Ну-у! — прикрикнула Стружка.
— Не пойду, — послышался тихий, но решительный ответ.
— Не пойдешь? А вот я тебе докажу, что ты пойдешь! — и старуха с силой дернула Ганю за руку.
И не успела девочка прийти в себя от неожиданности, как парикмахер уже подскочил к ней, что-то холодное коснулось ее шеи, захрустели волосы, и прядь темных кудрей упала к ее ногам.
— Ай, не троньте, не троньте меня, я все скажу папе! — в беспомощном отчаянии вырывалась девочка, в то время как неумолимая рука поспешно, вкривь и вкось стригла ее.
— Ах ты, змееныш ты этакий, еще грозиться смеет! — вне себя вскрикнула Струкова, но вдруг умолкла: в дортуар входила maman.
— Что случилось? В чем дело? — проговорила она своим обычным усталым, шипящим голосом.
— Да вот стричься не дается, прямо сладу нет.
И она указала на Ганю, которую все еще крепко держала за руку.
Maman пристально взглянула на девочку.
— Уже второй раз я присутствую при твоих капризах и вынуждена сделать тебе строгое замечание; помни, что если я еще раз услышу жалобу на твое дурное поведение, то отошлю тебя из института, — строго проговорила она.
Ганя стояла безмолвно, подавленная горем утраты своих чудесных волос. Казалось, она даже не слышала строгого выговора начальницы. А парикмахер, пользуясь тем, что девочка затихла, быстро подравнивал ей волосы, непокорно завивавшиеся на затылке.
— Так ты запомни, что я сказала, — внушительно добавила maman и тихо направилась к дверям.
А Ганя смотрела ей вслед, не вполне понимая, что говорила начальница и что именно так строго приказала ей запомнить.
«Ах, да и не все ли равно… Ну накажут, ну и пусть», — думала она в каком-то душевном оцепенении.
Она безучастно подошла к группе новеньких. Как сквозь сон девочка слышала чьи-то слова участия, чье-то искреннее возмущение. Ганя ушла в себя, в свое детское горе. Не замечала она и общего недовольного ропота, царившего в дортуаре. А между тем волнение принимало все больший размах; часто слышались громкие негодующие возгласы.
— Это ни на что не похоже, — взволнованно говорила бойкая Замайко, — подумайте только: у Арбатовой самые длинные волосы в классе, а ее не будут стричь!..
— Эх ты, простота, простота, — презрительно вставила Исаева, только что подошедшая к группе новеньких.
— Ты чего это насмехаешься? — задорно откликнулась Замайко.