Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 39 из 110

В трамвае красивую женщину не встретишь. В полумраке такси, откинувшись на цитрусовые сиденья, мчатся длинноногие и бессердечные — их всюду ждут. А дурнушек в забрызганных грязью чулках укачивает трамвайное море. И стекла при этом гнусно дребезжат.

Майор Кузьменко стоял, держась за поручень. Мир криво отражался в никелированной железке. Неожиданно в этом крошечном изменчивом хаосе майор различил такое, что заставило его прищуриться. Одновременно запахло косметикой. Кузьменко придал своему лицу выражение усталой доброты. Потом он наклонился и заговорил:

— Мы, кажется, где-то встречались?

Хоть женщина не обернулась, Кузьменко знал, что действует успешно. Так хороший стрелок, лежа на огневом рубеже и не видя мишени, чувствует попал!

На остановке он помог Варе сойти. При этом случилось веселое неудобство. Зонтик, который торчал у нее из-под локтя, уткнулся майору в живот.

— Шикарный зонтик, — сказал он, — импортный, конечно?

— Да… То есть нет… Я приобрела его в Лодзи.

— Ясно, — сказал Кузьменко, редко выезжавший дальше Парголовского трамплина.

— Двадцать злотых отдала.

— Двадцать? — горячо возмутился Кузьменко. — Чехи утратили совесть!

— Если что понравится, я денег не жалею…

Кузьменко тотчас проделал одобрительный жест в смысле удальства и широты натуры.

Они свернули за угол, миновали пивной ларек.

— Рашен пепси-кола, — сказал майор.

У Вари Кузьменко быстро огляделся. Низкая мебель, книги, портрет Хемингуэя…

«Хемингуэя знаю», — с удовлетворением подумал майор.

Справа — акварельный рисунок. Башня, готовая рухнуть. Где-то видел ее майор. В сумраке школьных дней мелькнула она, причастная к одному из законов физики. Запомнился даже легкий похабный оттенок в названии башни. А держит башню, мешает ей упасть — обыкновенное перо, куриное перышко натурального размера. (Весь рисунок не больше ладони.)

Загадочная символика удивила майора.

«Неужели перо?»

Вгляделся — действительно, перо.

— Барнабели, — произнесла в этот момент женщина у него за спиной.

Кузьменко побледнел и вздрогнул.

«Уйду, — подумал он, — к чертовой матери… Лодзь… Барнабели… Абстракционизм какой-то…»

— Работа Кости Барнабели, — сказала женщина. — Это наш художник, грузин…

Она боком вышла из-за ширмы.

В мозгу его четко оформилось далекое слово — «пеньюар».

— Грузины — талантливая нация, — выговорил Кузьменко.

Затем он шагнул вперед, энергично, как на параде.

— Вы любите Акутагаву? — последнее, что расслышал майор.

«Знаешь ли ты, мой современник, что дни недели различаются по цвету! Это утро казалось мне лиловым вопреки резкому аллегро дождя, нарушавшему минорную симфонию полдня.

Возвращаясь домой, я ощутила призывный, требовательный флюид. Я не выдержала и с раздражением подняла глаза. Передо мной возвышался незнакомец — широкоплечий, с грубым обветренным лицом.

— Вы акварельны, незнакомка.

Художник! Я была удивлена. В подсознании родилась мысль: как неожиданно сочетаются физическая грубость и душевная тонкость. Особенно в людях искусства. (Мартин Иден, Аксенов.) Разумеется, я отказалась ему позировать, но в деликатной форме, чтобы икс не счел меня консервативной. Ведь обнаженная фигура прекрасна. Лишь у порочного человека вид обнаженного тела рождает грязные ассоциации.

— Я только любитель, — произнес незнакомец, — а вообще я — солдат. Да, да. Простой солдат в чине майора. Забывающий у мольберта в редкие часы досуга о будничных невзгодах… Я только любитель, — повторил он с грустью.

— Искусство не знает титулов и рангов, — горячо возразила я. — Все мы — покорные слуги Аполлона, обитатели его бескрайних владений.

Он взглянул на меня по-иному. А когда мы выходили из трамвая, спросил:

— Где вы купила этот прелестный зонтик?

Я назвала влиятельную торговую фирму одной из европейских стран.

Разговор шел на сплошном подтексте.

Незнакомец деликатно касался моего локтя. В его грубоватом лице угадывалась чувственная сила. Отдельные лаконичные реплики изобличали тонкого бытописателя нравов. Когда мой спутник рассеянно перешел на английский, его выговор оказался безупречным. Возле него я чувствовала себя хрупкой и юной. Если бы нас увидел Зигмунд Фрейд, он пришел бы в восторг!

У порога незнакомец честно и открыто взглянул на меня. Без тени ханжества я улыбнулась ему в ответ. Мы направились в комнату, сопровождаемые зловещим шепотом обывателей.

Две рюмки французского вина сблизила нас еще теснее. Окрепшее чувство потребовало новых жертв. Незнакомец корректно обнял меня за плечи. Я доверчиво прижалась к нему.

Случилось то, чего мы больше всего опасалась…»

Накануне переезда Варя позвонила двенадцати мужчинам. Раньше всех пришел Кузьменко.

— На днях твою подругу видел, — сказал он. — Ну, эту… Как ее?.. Нервная такая…

— А, Фаинка… Она мне тридцать пять рублей должна с июня. Не говорила, когда вернет?

— Не говорила.

— Вот стерва!

— Я ее из троллейбуса видел, — сказал Кузьменко.

— Хочешь чаю?

— Лучше водки. Но это потом.

— Еще бы, — сказала Варя, — я ассигновала.

— Деньги не проблема, — сказал майор.

Вскоре зашел Малиновский и, едва поздоровавшись, раскрыл случайную книгу.

Мужчины вели себя холодно и равнодушно, чересчур равнодушно, пребывая где-то между равнодушием и враждой, держались безразлично и твердо, слишком уж безразлично и твердо — как жулики на очной ставке.

Варя сняла картины. Гости увидели, что обои выцвели и залиты портвейном.

В прихожей раздался звонок. Варя поспешила опередить соседей.

Явился Лосик и встал на пороге.

— Хочешь чаю? — спросила Варя.

— Я завтракал, — ответил Лосик, — клянусь.

«Что мы собой представляем? — думал Малиновский. — Кто мы такие? Коллекция? Гербарий? Почему я здесь? Почему я заодно с этим шумным гегемоном? Что общего имею с этим мальчишкой, у которого пальцы в чернилах?»

Он сидел в бутафорском кресле и говорил Марине Яковлевой:

— Ты героиня, понимаешь?! На тебе замыкаются главные эмоции в спектакле. Я должен хотеть тебя, понимаешь? Прости, Марина, я тебя не хочу!

— Подумаешь, — сказала Яковлева, — больно ты мне нужен…

Муж ее работал в управлении культуры.

— Ты поняла меня в узкожитейском смысле. Я же подразумевал нечто абстрактное.

Тут Малиновский неопределенно покрутил рукой вокруг бедер.

«Красивая баба, — думал режиссер, — такой ландшафт! А что толку! Безжизненна, как вермишель. Обидно. Нет винта. Спектакль разваливается…»

За ним возвышались кирпичные стены. Над головой тускло сияли блоки. Слева мерцала красная лампочка пульта. Холодный сумрак кулис внушал беспокойство.

— Ты Фолкнера читала?

Вялый кивок.

— Что-то не верится. Ну да ладно. Фолкнер говорил — в любом движении сказывается уникальный опыт человека. И в том, как героиня закуривает или одергивает юбку, живет минувшее, настоящее и четко прогнозируется будущее. Допустим, я иду по улице…

— Подумаешь, какое событие, — усмехнулась Яковлева.

— Идиотка! — крикнул он.

Малиновский брел среди веревок, фанерных щитов, оставляя позади тишину, наполненную юмором и ленью.

Потомок актерской фамилии, он с детства наблюдал театр из-за кулис. Он полюбил изнанку театра, зато навсегда возненавидел бутафорскую сторону жизни. Навсегда проникся отвращением к фальши. Как неудачливый самоубийца, как артист.

— Не огорчайтесь, — услышал Малиновский и понял, что разговаривает с блондинкой в голубом халате. — Они еще пожалеют.

В душе Малиновского шевельнулся протест.

— Разве они не понимают, что артист — это донор. Именно донор, который отдает себя, не требуя вознаграждения…