Страница 47 из 49
— Аббата де ла Круа-Жюгана убили, — передавалось из уст в уста.
Графиня де Монсюрван, унаследовав мужество, отличавшее все ее семейство, попыталась подойти поближе к алтарю, но не смогла — так тесно сомкнулись ряды людей.
— Затворите двери! Хватайте убийцу! — раздались мужские голоса.
Но где он, убийца? Выстрел слышали все. Он прогремел от двери, и пуля просвистела над низко склоненными головами молящихся. Стрелок тут же скрылся, воспользовавшись мигом недоуменного оцепенения. Его искали. О нем спрашивали.
Смятение царило в церкви, где еще несколько мгновений назад торжественно звучала «аллилуйя». Встревоженную толпу напугало убийство, и все больше людей скапливалось у входа, а сгрудившийся у решетки алтаря и на клиросе причт: священников, певчих, дьяконов, которые вскочили с мест, бледные как полотно, и окружили бездыханное тело, привело в ужас святотатство. Страшное преступление осквернило святыню — гостия, лежавшая подле чаши, была обагрена кровью. Священник из Варангбека благоговейно воздел ее и причастился.
Затем тот же священник, властный человек и незаурядный пастырь, громовым голосом потребовал тишины. И все, как ни странно, будучи во власти потрясения, покорно замолчали. А он, сняв стихарь и оставшись в альбе, запятнанной кровью, что запятнала и алтарь, поднялся на кафедру и сказал:
— Дети мои, церковь осквернена. Аббат де ла Круа-Жюган был убит со Святыми Дарами в руках. Мы унесем его тело и совершим погребение в Нефмениле. Церковь в Белой Пустыни будет стоять закрытой до тех пор, пока его преосвященство епископ Кутанский не освятит ее и торжественно не откроет вновь. Только он один своей епископской властью может очистить ее от совершенного кощунства. Идите, дети мои, возвращайтесь в свои дома и горько задумайтесь над свершившимся. Суд Господень страшен, и неисповедимы Его пути. Ступайте, месса свершилась.
Он спустился с кафедры. Глубокое молчание царило среди прихожан. Люди расходились, но очень медленно. Самые любопытные остались и смотрели, как священники гасили свечи, потом накрыли пеленой дарохранительницу. Погасили даже лампаду на хорах — ту самую, что теплилась днем и ночью неустанным молением Господу. Священники подняли на плечи тело аббата де ла Круа-Жюгана в окровавленной ризе и понесли под тихое пение «De profundis»[37]…
На пороге опустевшей церкви задержался кюре Каймер. Он и закрыл ее двери, будто наложил семь печатей гнева Господня. Замешкавшись на кладбище, несколько человек хотели выйти и не могли, потому что запертой оказалась и кладбищенская ограда.
Страшное, ни на что не похожее пасхальное воскресенье! Щемящее воспоминание о нем перейдет и к последующим поколениям. Запертый храм напоминал времена Средневековья, можно было подумать, что на церковь Белой Пустыни наложили анафему.
XV
Бесхитростный рассказ крестьянина о трагических событиях в Белой Пустыни показался мне не менее впечатляющим, чем страницы итальянских хроник об убийстве Медичи заговорщиками Пацци во флорентийском соборе. Только через сорок дней после Пасхи приехал из Кутанса епископ с многочисленной свитой и освятил белопустынскую церковь. Торжественная церемония освящения еще глубже запечатлела в памяти обывателей пресловутую пасхальную мессу, прерванную убийством.
Убийцей все считали Фому Ле Ардуэя, но ни одной весомой улики против него не было. Пастухи рассказали о ночной встрече на пустоши, но они ненавидели Ле Ардуэя и могли ему просто мстить. Да и говорили ли они правду? Стоило ли так уж доверять бродягам-язычникам?
Хотя кому, как не Ле Ардуэю, желать смерти аббату де ла Круа-Жюгану?
Свинцовая пуля, навылет пробившая аббату голову и сплющившаяся о массивное основание подсвечника возле дарохранительницы, при ближайшем рассмотрении оказалась кусочком оконного переплета, — его выковыряли ножом из окна над хорами, что, казалось бы, подтверждало рассказ пастухов. Более того, свинец явно прикусывали зубами, чтобы придать ему форму пули; по всему выходило, что Ле Ардуэй выполнил свои обещания. Однако, согласитесь, власти не могут считать уликой подобные домыслы. Допрашивали очевидцев, женщин, стоявших поближе к двери, но они только слышали выстрел, а видеть ничего не видели, потому как стояли на коленях, низко опустив головы.
Растерявшись от неожиданности, никто и внимания не обратил на стрелявшего, а он тем временем успел добежать до кладбищенской ограды и перемахнул через нее. На колени из-за больных ног не опустилась одна лишь старая нищенка, она стояла напротив дверей, прислонившись к тису, и видела широкую мужскую спину, приложенный к щеке ружейный приклад да еще ствол, который блеснул на солнце. По ее словам, выстрелив, мужчина повернулся, но лицо его закрывала черная тряпка, повернулся и припустил «как кот от собаки. В один миг исчез, я и охнуть не успела, а напугалась так, что опомниться не могла».
Виновного или невиновного Ле Ардуэя искали и в Белой Пустыни, и в Лессе, и в соседних приходах, но не нашли. Если в самом деле стрелял Фома, то исчез он столь же таинственно, как после смерти своей жены. Однако, по словам дядюшки Тэнбуи, его в Белой Пустыни по-прежнему считали убийцей аббата, а аббата винили в том, что он сглазил Жанну Мадлену.
Вот вкратце история аббата де ла Круа-Жюгана. В Белой Пустыни и до сих пор, вспоминая о нем, опасливо крестятся. Я уже говорил и повторю еще раз: безыскусный рассказ фермера из Мон-де-Ровиля украсила подробностями, расцветила и оттенила графиня Жаклина де Монсюрван. Кому, как не родовитой даме, подмечать всевозможные тонкости, но суть драматической коллизии, переданной котантенцем, они не меняли. И для графини, и для крестьянина суть была одна, различалась манера повествования.
Причем и добродушный крестьянин, и надменная аристократка, которую затянувшаяся старость лишила всех чувств, а может быть, бесчувственная от природы и закалившаяся в огне гражданских войн до стального холода, считали аббата тем загадочным и опасным человеком, которого нелегко позабыть, если хоть раз увидишь.
Дядюшка Тэнбуи говорил об аббате с чужих слов, видев всего два или три раза издалека в церкви, и можно было бы предположить, что он, заодно с остальными земляками, смотрит на него глазами страха, которые, как известно, весьма велики. Но старая графиня знала аббата не понаслышке. Они вместе обедали и ужинали, толковали о том о сем, а как известно, житейская привычка друг к другу уничтожает любые пьедесталы и самых великих людей превращает в заурядных.
— Видите это седалище? — спросила меня графиня в тот день, когда мы с ней беседовали, и указала восковым пальцем, унизанным кольцами до первой фаланги, на старинное кресло черного дерева, стоящее напротив ее собственного под балдахином. — В нем он провел немало часов, приезжая в Монсюрван. С тех пор в него никто не садился. Обычно я коротаю время в одиночестве; здесь, в гостиной, мое общество — портреты Монсюрванов и Тустенов (старая графиня Жаклина была урожденной Тустен), но, как только он въезжал во двор, я сразу узнавала стук копыт его лошади, и мое иссохшее сердце начинало биться быстрее, волнуя пожелтелые кружева на груди, словно я была невестой, а он долгожданным женихом. Мы и были обручены… с жизнью, которой давным-давно не стало. Дворецкий, дряхлый старичок Сутира — куда ни посмотри, меня окружает древность! — докладывал о его приезде и поднимал перед ним портьеру, трепеща от робости, потому что боялись аббата все. Он входил, затенив лицо капюшоном, и изуродованными губами касался моей руки. Я успела забыть о милом знаке почтительности с тех пор, как меня бросили на произвол революции и старости. Потом он садился в это кресло, произносил несколько слов и погружался в молчание. Каждый из нас молчал о своем. Потеряв надежду возродить борьбу шуанов в жалком краю, где крестьяне сражаются только за свой навоз, мы безмолвствовали — нам больше не о чем было говорить. Что он мог сообщить мне? Что я ему?
37
«Из глубины» (лат.). Начало покаянного псалма «Из глубины взываю к Тебе, Господи» (Пс. 129:1).