Страница 42 из 49
Тишина легла на обезлюдевшие поля и после яростного неистовства воплей казалась особенно глубокой. Колокольня Белой Пустыни, которая целые сутки тревожила округу звоном, онемела, и тень от нее острой стрелой целила все дальше, а солнце опускалось все ниже. Ни звука не слышалось в деревне. Свирепая буря злобы, прокатившая по главной улице, страшные события дня сковали людей боязливой робостью, какая всегда овладевает душами после кровавого кошмара насилия. Солнце устало клонилось за горизонт. И когда вечер задернул злополучный день сумраком, его не оживило ни протяжное пение пастуха, ни щебетанье играющих на пороге детей, ни звонкое щелканье кнута, которым мельник, сидя на мешках, погонял ленивую лошаденку. Белая Пустынь, притулившись у дороги, обмерла. Тишина пугала привыкших к вечернему оживлению обывателей, они чувствовали в ней что-то гнетущее.
Аббат де ла Круа-Жюган, возвращаясь вечером из замка графини Жаклины, тоже, верно, ощущал что-то подобное. Он ехал по пустоши Лессе на черном, как его плащ, жеребчике и подъехал уже к окраине, где обычно кончалось безлюдье и где на этот раз ему не встретилось ни одной живой души. Вдруг резвый конек, который несся быстрее ветра, шарахнулся в сторону и, заржав, встал на дыбы, выведя всадника из задумчивости. Аббат, второй Марий[33], погребенный после поражения, под обломками рухнувшего дела, которому служил, спасался вместо болот Минтурна в раздумьях. Очнувшись от них, он пожелал взглянуть на препятствие, вздыбившее гриву его лошади, наклонился и увидел у копыт окровавленную и неподвижную Клотт — она лежала на железной решетке поперек дороги.
— Работа «синих мундиров». Бандиты расправились со старой шуанкой, — вынес он свой приговор, всегда занятый одной-единственной мыслью, и оказался недалек от истины, хотя прав был только отчасти.
Аббат соскочил с лошади, подошел к телу Клотт, снял замшевую перчатку и повернул к себе окровавленное лицо. Секунды две или три он смотрел на нее, нащупывал пульс… Чудо из чудес, жизненная сила калеки была поистине необычайной — Клотт шевельнулась, она не умерла, она умирала…
— Клотильда Модюи! — громко окликнул священник.
— Кто зовет меня? — едва слышно отозвалась несчастная. — Кто? Я не вижу…
— Иоэль де ла Круа-Жюган, — ответил аббат, приподняв ей голову и положив на кочку. — Я зову тебя. Узнаешь меня, Клотильда? Я пришел тебя спасти.
— Нет, — едва слышно прошелестела Клотт, и губы ее тронула все та же высокомерная усмешка, но горечи в ней не было. — Вы пришли посмотреть, как я умру. Они убили меня…
— Кто тебя убил? Кто? — нетерпеливо спросил священник. — «Синие»? Не так ли, дочь моя? — настаивал он с горячностью, свидетельствующей о неутолимо кипящей в нем ненависти.
— «Синие»? — переспросила Клотт, словно бы размышляя. — «Синие»? Да, Оже — «синий», он — сын своего отца. Но там были все. Все винили меня, вся Белая Пустынь. Вся…
Голос ее замер, слов не стало слышно, а губы еще шевелились. Клотт положила руку себе на грудь, пальцы ее судорожно двигались — умирая, люди пытаются снять с себя паутину смерти. Кто видел умирающих, знает жутковатые судорожные движения их пальцев.
Аббат видел. И понял: смерть совсем рядом.
Он еще раз задал свой вопрос умирающей, но она его не услышала. Она отходила все дальше и дальше. Аббат настаивал, пытаясь выяснить, что предшествовало смерти, которой вот-вот сделается свидетелем, его занимали «синие мундиры», привычное наваждение. Он твердил себе, что новое преступление способно разжечь погасшую войну. Изувеченное тело старухи Клотт, точно так же, как любое другое, казалось ему вполне пригодным для того, чтобы, вздев его на вилы и превратив в знамя, повести нормандцев в бой.
— Что там произошло?! — страстно воскликнул он и, уже дрожа от нетерпения, чувствуя, как забилось у него сердце, топнул ногой в сапоге с серебряной шпорой.
Полководец, воитель воскрес и вновь одолел пастыря, ибо слуга Господень забыл о милосердии, забыл, что возле него умирающая — Клотт ведь еще не умерла, а аббат уже взлетел в седло, будто услышал сигнал к атаке. И как только очутился в седле, рука его жадно погладила рукоять пистолета в седельной сумке. Закатное солнце било ему прямо в лицо, изрытое адскими шрамами, и в обрамлении черного капюшона оно загорелось от огня воинственных мыслей — вспыхнуло тем пламенем, которое знаменитый слепец сравнил с трубным гласом.
Аббат вонзил шпоры в бока своего жеребчика, и тот рванулся вперед, едва не порвав подпругу. Рука всадника, опередив мысль, выхватила пистолет и с пальцем на курке подняла его в воздух, словно враг уже был в двух шагах. Окрыленный воинственной надеждой аббат превратился в визионера. Пистолет был его старым верным товарищем. Всю войну он не расставался с ним. Матушка Эке закопала его в углу хижины, а выходив хозяина, вернула. Принадлежать он мог только шуану. Свидетельством тому крест, увитый лилиями, на цевье — знак того, что их владелец сражается во имя Господа своего Бога и короля Франции, своего господина.
Крест вспыхнул в лучах заходящего солнца и напомнил аббату о его обязанностях, которыми он слишком часто пренебрегал.
— Да-а, — произнес он, пряча пистолет в седельную сумку, — ты всегда останешься грешником, безумец Иоэль! Во рту у тебя, нечестивца, всегда сухо от жажды вражеской крови. Ты никак не запомнишь, что ты пастырь. Женщина вот-вот умрет, а ты помышляешь об убийствах, вместо того чтобы приготовить ее к встрече с Богом и отпустить грехи. Слезь с лошади, палач, и помолись за нее.
Он спешился.
— Клотильда Модюи, ты жива? — спросил он, наклоняясь над ней.
Может быть, в агонии, но Клотт прогнулась в дорожной пыли, будто в огне сырая ветка. Казалось, голос священника оживил ее.
— Если ты слышишь меня, дочь моя, — проговорил он, — думай о грозном Господе, к которому идешь. Думай, и твои мысли будут твоим покаянием, грешница! А я хоть и недостойный и сам кающийся, но все-таки слуга Господа, который вяжет и разрешает, и данной мне от Него благодатью отпускаю твои грехи и благословляю тебя.
Воздев руки, он медленно произнес священные слова отпущения грехов над несчастной, уже осененной смертной тенью. Единственный в своем роде священник, он был похож на польских ксендзов, что служат порой мессу в солдатских сапогах со шпорами, положив пистолеты на алтарь. Неусмиренный еще горделивец стоял над поверженной в прах гордячкой и произносил наимилосерднейшие в мире слова…
Прочитав отходную, он сказал: «Умерла», снял плащ и покрыл им покойницу. Потом поднял с земли два прутика и положил крестом на плащ.
Солнце скрылось за темной тучей.
— Прощай, Клотильда Модюи, соучастница безумий моей юности, — произнес аббат. — Вот я и совершил над тобой похоронный обряд. Если щедрое сердце спасает, то ты будешь спасена, но гордыня губила твою жизнь точно так же, как мою. Спи спокойно под плащом монаха из Белой Пустыни. Мы придем за тобой завтра.
Он вскочил на лошадь и еще раз взглянул на покрытое плащом тело. Лошадь, вымуштрованная властным всадником, сразу напряглась, приготовившись полететь стрелой, но хозяин удержал ее. Рука его, пройдясь по седельной сумке, вновь нечаянно тронула рукоять пистолета.
— Молчите, демоны войны! — сказал аббат де ла Круа-Жюган и пустил лошадь шагом, хотя ей привычнее было мчаться сумасшедшим галопом. Однако на этот раз она шла все-таки шагом, а ее хозяин читал вполголоса молитвы, какие положено читать по покойникам.
XIV
Совсем стемнело, когда аббат де ла Круа-Жюган, миновав Белую Пустынь, подъехал к своему стоящему на отшибе дому. По дороге ему не встретилось ни единой живой души. Крестьяне в Нормандии и обычно-то рано ложатся спать, но в этот день люди попрятались по домам, словно звери по норам, еще и потому, что им было страшно.
33
См. сноску № 28