Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 49 из 65



Мениль-младший выглядел среди своего окружения королем среди подданных, куда им всем было до его изысканности. Приятели-офицеры, былая краса империи, слыли когда-то и в самом деле красавчиками и славились щегольством, но щеголяли выправкой, фактурой, в общем, говоря по-солдатски, «физикой». Они и в штатском сохраняли особую прямизну, свойственную служакам, чей стан долго стягивал мундир. Словом, привыкли шнуроваться. Остальные и не шнуровались: ученые врачи, монахи-расстриги, когда-то носившие рясы, а потом их растоптавшие, даже следя за собой, выглядели невзрачно. Один Менильгранд среди них был одет, и одет очаровательно, как сказали бы женщины. Для дневного обеда он выбрал строгий черный камзол и серебристый шейный платок с едва заметной теплой искрой — ручной вышивкой в виде крошечных золотых звездочек. Раз он оставался дома, то не обул и сапог, позволив любоваться стройными мускулистыми ногами, — нищие, сидящие вдоль улицы, завидев его ноги, обращались к нему не иначе, как «ваша светлость, принц»; в ажурных шелковых чулках и открытых лодочках на каблуке, он выглядел не хуже Шатобриана, второго человека в Европе после великого князя Константина, умевшего позаботиться о красоте ног. Камзол от Штауба он не застегнул, с ним красиво сочетались сиреневые с отливом прюнелевые панталоны и узкий шалевый жилет из черного казимира без единого украшения, даже без золотой цепочки от часов. Менильгранд разрешил себе одну-единственную драгоценность — бесценную античную камею с головой Александра, туго застегнув ею шейный платок, спускавшийся на грудь красивыми складками. Увидев его безукоризненно изысканный наряд, каждый понимал, что художник одолел в нем солдата и что Менильгранд — человек совершенно иного сорта, нежели те, кто обращался к нему на «ты». Аристократ от природы, офицер, родившийся для генеральской зерни[109], как говорили о нем на военном жаргоне приятели, он резко отличался от отважных вояк, отчаянных храбрецов, людей простых и незамысловатых, не ведающих о порывах к высшему. Менильгранд во время шумных сборищ говорил как хозяин дома мало и по большей части оставался в тени, предоставляя главенствующую роль в застолье отцу. Но бывало, что и его, как Персей Горгону, захватывал разгоревшийся спор, и тогда из его груди исторгалось знаменитое клокочущее красноречие. Однако в целом тон пирушек не совсем соответствовал его вкусу, особенно после устриц и шампанского, когда голоса гремели, споры бурлили, — подбрось в них еще щепотку соли, и потолок вместе со всеми летящими к нему пробками вылетел бы вон не хуже пробки.

За стол дерзкие насмешники садились ровно в полдень, пользуясь любой возможностью поиздеваться над церковью. А почему? Да потому что благочестивый западный край верил, что ровно в полдень Папа садится за стол и перед тем, как приняться за трапезу, посылает благословение всему христианскому миру. Святое благословение Папы неимоверно смешило вольнодумцев. Издеваясь над ним, старый де Менильгранд, услышав первый из двенадцати ударов колокола на городской колокольне, с вольтеровской ядовитой улыбкой, змеящейся трещиной по неподвижному лицу, непременно произносил тонким фальцетом:

— За стол, господа! Добрые христиане вроде нас с вами не могут остаться без папского благословения!

Приглашение служило безбожникам трамплином, и они тут же перепрыгивали на излюбленную тему, побросав все другие на полдороге. Мужские компании вообще отличаются беспорядочными разговорами. Любые сборища без умиротворяющего влияния хозяйки дома, умеющей, будто кадуцеем[110], умерить раздутое тщеславие, непомерные амбиции, несуразные вспышки гнева, нередко превращаются в поединок самолюбий и кончаются, как кончилось празднество лапифов и кентавров[111], где, очевидно, тоже не было женщин. Во время застолий, не украшенных присутствием женщин, самые учтивые и безупречно воспитанные мужчины забывают о вежливости и лишаются врожденного обаяния. Удивительно? Ничуть. У них нет публики, которой они хотели бы понравиться. Мужчины в обществе мужчин становятся развязными, а стоит задеть их — грубыми, грубость возникает при малейшем соприкосновении умов, при малейшем их противостоянии. Эгоизм, неукротимый эгоизм, обычно маскируемый вежливостью светского общения, тут же ставит локти на стол, а потом начинает ими толкаться. И если так ведут себя самые воспитанные из мужчин, то что можно ждать от гостей особняка Менильгранд — гладиаторов, якобинцев, вояк, привыкших к бивуакам, клубам и еще более сомнительным местам? Трудно вообразить, если сам не слышал, бестолковый громкий разговор рубак, всегда рубящих с плеча, обжор, выпивох, разогретых пряными возбуждающими блюдами и хмельными горячительными напитками; уже после жаркого они расстегивали все пуговицы и позволяли себе орать невесть что без малейшей сдержанности и стеснения. Хула на Господа Бога считалась тогда украшением беседы, и кто тогда только не богохульствовал! Поль Луи Курье[112], который вполне мог стать завсегдатаем обедов Мениля, писал тогда, распаляя и подстегивая соотечественников: «Сейчас решается вопрос, кем нам быть: капуцинами или лакеями?» Политические новости, ненависть к Бурбонам, обличения Конгрегации[113], сожаления о прошлом кипящими потоками схлестывались и бурлили за столом проигравших, но с не меньшим пылом они говорили и о другом. Например, о женщинах. Женщины — вечная тема мужских бесед, особенно во Франции, самой тщеславной стране на свете. Говорили о женщинах вообще и о конкретных женщинах, о женщинах разных стран и женщинах, живущих по соседству, о тех женщинах, каких успели узнать красавцы воины, победным шагом прошедшие по Европе, и о женщинах, живущих в городе, которые, возможно, никогда не принимали их у себя, но которых без малейшего стеснения называли по именам и фамилиям, претендуя на особо близкое знакомство. За десертом репутации знакомых женщин обсасывали с бесстыдным смехом, словно персик до самой косточки, чтобы затем разгрызть и ее. В атаках на женщин принимали участие все, даже старые ревматики, давно отвыкшие от «женского мяса», как они цинично заявляли, ибо мужчины могут отказаться от недостойной любви, но не от самолюбивого достоинства и, даже стоя одной ногой в могиле, охотно услаждаются сиропом самолюбования.

Обед на этот раз был, наверное, самый пряный из всех, что давал старый Менильгранд, поскольку языки развязались и разнуздались очень скоро, и присутствующие по уши погрузились в столь любимый ими сладкий сироп. Гостиная теперь молчалива, но ее стены могли бы многое рассказать, умей они говорить, и рассказали бы лучше меня, потому что бесстрастны, как только бывают стены. Одним словом, гости Менильгранда, как обычно на мужских обедах, поначалу пристойных, вскоре малопристойных, а затем и вовсе непристойных, расстегнули все пуговицы и принялись потчевать друг друга скоромными историями… Можно было подумать, что очередь исповедоваться дошла до демонов! Бесстыжие насмешники, которые изрешетили бы язвительными стрелами смиренного монаха, вставшего на колени перед игуменом и начавшего исповедоваться вслух в присутствии братии, именно так они и исповедовались, но не из смиренного монашеского самоуничижения, а из горделивого и тщеславного желания похвастаться своей постыдной жизнью. Все они от всей души плевали на Господа Бога, но плевки их падали на них же.

Что ни история, то бьющий вверх фонтан хвастовства, но одна среди них показалась самой — как бы сказать? — пикантной, что ли. Нет, пожалуй, «пикантная» не совсем подходящее слово, лучше сказать, соленой, пряной, острой, обжигающей рот ненасытным обжорам, готовым глотать под видом историй даже медный купорос. Между тем рассказчик был, пожалуй, самым холодным среди собравшихся чертяк — холоднее зада Сатаны, ибо зад Сатаны холоден как лед, несмотря на подогревающий его адский огонь, так говорят ведьмы, которые целовали его во время черной мессы на шабашах. Звали рассказчика Невер — не правда ли, говорящее имя? — и был он когда-то аббатом, но в мире, перевернутом революцией с ног на голову, превратился из неверующего священника в неученого доктора и подпольно занимался лечением — сомнительным, а возможно, и смертоубийственным шарлатанством. Люди образованные у него не лечились. Зато горожане из простых и окрестные крестьяне не сомневались, что он понимает в болезнях больше, чем все ученые врачи с дипломами. Про него говорили, таинственно покачивая головой, что он-де знает тайны исцеления. Тайны! Магическое слово, отвечающее на все вопросы, не отвечая ни на один, любимый боевой конек шарлатанов, столь чтимых когда-то темным народом под видом могущественных колдунов. Так вот, бывший аббат Невер — он говорил с гневом, что чертово звание аббата привязалось к его имени, как парша, и никаким дегтем его не выведешь, — занимался изготовлением таинственных снадобий, вполне возможно ядов, вовсе не из корыстолюбия, средства для жизни у него были: он попал в рабство к опасному демону экспериментаторства, который начинает с того, что учит видеть в людях подопытных кроликов и кончает тем, что рождает новых Сент-Круа и Бренвилье[114]. Не желая иметь дела с патентованными медиками, как презрительно называл Невер всех врачей, фармацевтов и аптекарей, он сам изготовлял лекарства и продавал или раздавал микстуры — чаще всего бесплатно, с единственным требованием вернуть обратно пузырек. Мошенник, но далеко не дурак, он умело использовал пристрастия своих пациентов для процветания своей медицины. Раздувшимся, как бочка, пьянчугам давал белое вино, настоянное на неведомых травах, а девушкам, у которых возникли «затруднения», как говорят крестьяне, прищурив один глаз, — отвары, благодаря которым затруднения рассеивались. Среднего роста, с холодным, неподвижным серым лицом и прямыми, как свечи, светлыми волосами, подстриженными в кружок (что только и напоминало об оставленном им духовном сане), Невер одевался примерно так же, как Менильгранд-отец, но только не в черное, а в темно-синее, за столом чаще всего молчал, а когда говорил, был немногословен. Холодный и опрятный, он торчал крюком в пламени очага и, пока за обедом полыхали страсти, помалкивал, а когда вокруг осушали одним глотком стаканы, потихоньку потягивал винцо, сидя где-нибудь в уголке. Разумеется, такой человек не мог быть приятен рубакам-горлопанам, они дразнили его кислятиной с виноградника Святой Не-Трожь, в их устах весьма нелестное прозвище. Исходя от Невера, история приобретала особую забористость, а он тихо и скромно сообщил, что самое большее, что мог сделать против «гадины господина Вольтера»[115], так это — черт побери! каждый делает, что может! — скормить свиньям гостии!

109

Имеются в виду генеральские погоны.

110

Кадуцей (лат.) — обвитый двумя глядящими друг на друга змеями жезл бога Меркурия, символ мирного разрешения споров.

111



В греческой мифологии кентавры — полулюди-полулошади. На свадьбе короля лапифов, племени гигантов, Пирифоя кентавры устроили побоище и были побеждены.

112

Курье Поль Луи (1772–1825) — французский писатель-публицист, участник наполеоновских походов, непримиримый враг Реставрации.

113

Конгрегация — полусветская-полуклерикальная организация, руководимая иезуитами.

114

Бренвилье де (обезглавлена в 1676) — маркиза, известная отравительница. Капитан Сент-Круа — ее любовник и сообщник.

115

Вольтер (наст. имя Мари Франсуа Аруэ) (1694–1778) — французский писатель, философ, историк, называл «гадиной» католическую Церковь и призывал раздавить ее.