Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 30 из 87

В средней школе у нас был преподаватель истории, который объяснял это так. На одном уроке: к 1789 году положение трудящихся масс во Франции ухудшилось, что привело к Великой французской революции. Проходит несколько уроков. К 1848 году положение трудящихся масс во Франции (или в Германии, Австрии, Италии) — мы уже дружно кричали: «Ухудшилось!». Мы шалили, мы шутили, но мы усвоили определенный урок. Что вызывает движение в истории? Ухудшение положения трудящихся масс вызывает классовую борьбу и ее высшую форму — революцию.

Замечу попутно, что еще Токвиль — один из гениальных умов XIX столетия, в своей работе «Старый порядок во Франции» утверждал, что положение трудящихся масс и, в частности, крестьянства во Франции к концу XVIII века было лучше, чем в России, Германии и некоторых других странах. Но революция произошла во Франции, и это объяснялось вовсе не тем, что здесь якобы больше шкур содрали с трудящихся, чем где бы то ни было. Огромную роль здесь сыграли идеи просветителей, широко распространявшиеся в искаженной форме в обществе. Я не собираюсь обсуждать эту идею Токвиля, но хочу указать на методологическое предположение о том, что не обострение материальных противоречий само по себе вызывает сдвиги, приводящие к классовой борьбе и революции, как это принято считать в марксистской историографии, а состояние сознания, идеология, менталитет людей, которые в одном случае вовлекаются, а в другом — не вовлекаются в классовую борьбу.

Когда в 1950 году я закончил кандидатскую диссертацию, посвященную истории английского крестьянства в Раннее Средневековье, то, следуя установленному порядку защиты диссертаций, сочинил автореферат. В нем, перечисляя изученные источники, я, в частности, упомянул ранние англосаксонские законы, устанавливавшие суровые кары за воровство. Ученый секретарь Института истории исправил мою формулировку, указав, что воровство есть одна из форм классовой борьбы. Несколькими годами позже защищал диссертацию М. М. Фрейденберг. В его работе шла речь о классовой борьбе византийских крестьян против крупных собственников. Одним из доказательств наличия такой борьбы послужило сообщение жития святого епископа, погибшего от рук разбойников. Для наглядности диссертант воспроизвел книжную миниатюру, на которой изображен церковный иерарх, побиваемый двумя оборванцами. Вспомним, наконец, и упомянутую выше монографию Б. Ф. Поршнева «Феодализм и народные массы», в коей все фсфмы крестьянского сопротивления выступают в роли решающего двигателя исторического прогресса.

Как работали историки аграрной школы, о которой мне уже приходилось говорить? Скажем, в семинаре профессора Неусыхина брали одни и те же правовые источники, записи обычного права преимущественно германских народов Раннего Средневековья, и по схеме, предложенной нашим учителем, один аспирант изучал лангобардские законы, другой — англосаксонскиё, третий — саксонские, четвертый — венгерские, пятый — испанские и т. д. Схема не навязывалась, наш учитель был человек деликатный, понимающий, что в науке диктат невозможен, но придерживался определенных, уже сложившихся выводов, и его авторитет в значительной мере определял для нас и отбор материала, и выбор темы, и интерпретацию источников.

В этой связи я вспоминаю, как в школе на уроках географии мы работали с контурными картами. Нужно было закрасить разными цветами низменности и лесные массивы, надписать, где нужно, названия городов, то есть сделать из немой карты говорящую. Но сама карта с очертаниями материков, континентов и стран была дана заранее, и достоверность ее обсуждению не подлежала. А вот ее раскраска зависела от уровня знания ученика.

Изучая варварские правды разных народов, применяя одну и ту же исследовательскую методику, мы, грубо говоря, раскрашивали заранее выданные нам контурные карты. Конечно, неожиданно для себя мы иногда приходили к более или менее нестандартным выводам, но речь шла все‑таки о движении от родовой коллективной собственности к средневековой общине, где уже существуют элементы частного хозяйства, индивидуальной собственности, а поэтому происходит отчуждение земель, втягивание бедных в зависимость от богатых и, в конечном итоге, то, что мы называли процессом феодализации. И как бы мы ни уточняли термины, механизмы, время и темпы этих процессов, у нас не возникало сомнения в том, что движение происходило именно так. Сплошь и рядом источники молчали по существенным пунктам этой контурной карты, но мы изо всех сил старались проиллюстрировать указанный процесс.

Но те, кто пытался осмыслить происходящее, не могли не почувствовать, что мы топчемся на месте. Я помню, как в семинаре Е. А. Косминского одна студентка сказала: «Евгений Алексеевич, то, чем мы занимаемся, очень скучно». Конечно, это было бестактно, и академик Косминский сказал: «Может быть, вы пойдете в другой семинар?» Но ведь она была глубоко права. Можно было, конечно, что‑то сосчитать, сделать конкретные наблюдения, но было совершенно непонятно, как соотнести те знания, которые мы получаем, с жизненными реалиями, с интересом к живому человеку.





Ведь помимо участков земли, способов эксплуатации и т. д., того, что мы потом довольно грубо называли «историей навоза в Средние века», были же и люди, которые унавоживали почву, пахали землю, собирали урожай, а может быть, занимались и еще чем- то, помимо производственных процессов. Наш вопросник был стандартен и беден.

Остатки уже обветшавшего марксизма, вступившего в резкий конфликт с реалиями XX века, внедрялись в наши головы, и хотя все было вроде бы уложено по полочкам: первый признак, второй признак, три источника, три составные части марксизма… в умах все- таки царил сумбур. Все было очень стройно, но только абсолютно не соответствовало действительности.

Смерть Сталина, XX съезд партии явились весьма существенной вехой не только в общественной жизни, но и в истории нашей науки. В конце 50–х годов приоткрылись некоторые возможности для выступлений тех, кому было что сказать. Очень многие интеллектуалы, и среди них немало историков среднего поколения — нам было тридцать — сорок лет, а иным и того меньше, — попытались использовать эти возможности, пересмотреть старые положения, застолбить новые идеи и тем самым открыть более широкий оперативный простор для нашей мысли. Мы пытались нащупать более независимые и продуктивные подходы к историческому исследованию, выводящие за пределы всеохватной догматической формационной теории.

Тогда выявились два далеко не совпадающих пути отказа от традиционных воззрений или их пересмотра. Первый из них может быть определен лозунгом, который иногда высказывался эксплицитно и вообще витал в воздухе: обратиться к подлинным Марксу, Энгельсу и Ленину, очистить их наследие от сталинских наслоений и выявить истинное богатство его содержания. «Новое прочтение Маркса» — такая формула была в ходу. Это было наиболее распространенное, как мне кажется, направление методологической мысли в период «оттепели». Заработали конференции, семинары, стали появляться соответствующие статьи. Между прочим, по — настоящему новое прочтение Маркса в некоторых случаях могло бы дать интересные результаты. Скажем, философско — экономические рукописи Маркса 1858–1859 годов, давно переведенные на русский язык, тем не менее оставались абсолютно неизвестны нашим историкам, недостаточно квалифицированным для того, чтобы понять весьма сложную логику рассуждений Маркса о формах, предшествующих капиталистическому производству.

Но и подлинный марксизм, такой, каким он был в трудах Маркса и Энгельса, вряд ли может быть безоговорочно принят сейчас. Ни учение об общественно — экономических формациях, ни вообще вся философия истории, ни теория базиса и надстройки, ни идея, согласно которой переход к новому способу производства может совершиться только в ходе победоносной пролетарской революции, ни теория постоянного обнищания пролетариата, звучавшая, может быть, правдоподобно в середине XIX века, — все эти концепции сейчас уже не могут рассматриваться всерьез; их абсолютная несостоятельность выяснена не только теоретической мыслью, сама жизнь ее обнаружила.