Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 66 из 92

Слушали ее внимательно, ей казалось, что она говорит горячо, убедительно, но, когда она кончила, зал ответил негромким, нарочитым покашливанием, словно людям было неловко за ее поведение. А затем снова все затянула прежняя зыбкая, обманная, как трясина, тишина. Цапкин уже не улыбался. Так и не сумев никого уговорить, он на-

конец не выдержал, вышел к трибуне, облокотился на нее и заговорил высоким, странно изменившимся голосом:

—  Мировая обстановка, товарищи, на сегодняшний день дает себя знать, и тот, у кого в этой области имеется недопонимание вопроса, должон понять, что лагерь империализма не дремлет, хотя и трещит по всем швам!..

«Боже мой! — краснея от неловкости и стыда, думала Ксения.— Что он говорит? При чем тут мировая обстановка? И откуда он набрался всей этой премудрости?»

Но остановить Ципкипа казалось просто невозможным — будто перед тысячной толпой на площади, выбрасывая вперед руку, он поднимал кулак, как бы угрожая кому-то; сочный, высокого тембра голос его то поднимался над залом, то опускался до завораживающего шепота. Он свободно переходил от одной страны к другой, раскритиковал Организацию Объединенных Наций, в которой Америка до сих пор сколачивала угодное ей большинство, и скоро увел слушателей далеко от будничных артельных хлопот и дел. Так и не сказав ничего о жизни колхоза, он вернулся на свое место под одобрительные хлопки всего зала.

Теперь Ксения была бы рада всему, что могло хоть на какое-нибудь время отсрочить несуразный конец собрания, заполнить эту давящую тишину.

«Но что же делать? Что делать?» — думала она и в этот момент заметила робко вынырнувшую среди голов белую тонкую руку. Цапкин торжественно назвал фамилию какой-то женщины, и Ксения наклонилась к Черка-шиной.

—  Кто такая?

—  Это Агаша Пономарева... Я вам о ней как-то рассказывала, помните, ее еще по-уличному здесь прозывают — Отрава.

Женщина в белом платке неторопливо пробралась к президиуму, но на трибуну не встала, а остановилась перед столом, окидывая смелыми глазами притихший зал. Крупные оспины не портили ее смуглого обветренного лица, в каждом движении ее чувствовалась естественная свобода и простота, словно она и не стояла на виду у трехсот людей, выжидательно смотревших на нее. Вот она поднесла руку ко рту и двумя пальцами, как бы собирая в горсть губы, вытерла их. Ксения не раз наблюдала это чисто русское движение у матери и других крестьянок. Лицо Агаши, еще темное от летнего загара, резко выделенное белизной платка, дышало здоровьем и силой.

Цапкин предложил ей пройти к трибуне, но она отмахнулась.

—   Ничего, я и отсюда скажу — слышней будет! — Голос ее звучал ровно и мягко, с той певучей плавностью, которой отличаются голоса многих сельских женщин.— Перво-наперво у меня слово к Аникею Ермолаевичу! — Она полуобернулась к председателю.— Скажите, как вы по работе меня считаете — справно я тружусь или, может, приневоливать меня приходится?

—   Не знаю, как у других, а у меня претензий к тебе иету,— ответил Лузгин.

—   Спасибо вам! — Агаша довольно кивнула.— А то я в прошлом году сказала кой-кому поперек, а меня ославили за то, что раза два па поле опоздала. Никита Ворожнев коршуном налетел, чуть не заклевал!

В зале засмеялись, и, словно подбодренная этим смехом, Агаша сказала:

— Когда я опоздала, он страсть как переживал. Будь его воля — кулаки бы в ход пустил. А что его баба второй год в поле глаз не кажет, ему горя мало! А она, милка, уж так растолстела, что в дверь не пролазит. Сзади двум мужикам не обнять, а одному уж и не берись — рук не хватит!

По залу, то стихая, то нарастая, катились волны смеха, но Агаша стояла без улыбки, сурово и непреклонно сжав губы.

«Вот не побоялась же она никого!—обрадованно думала Ксения.— Значит, Егор, как всегда, все преувеличил».

Она оглянулась на Дымшакова. Лицо его по-прежнему было непроницаемо, темно, как чугун, только неподвижные глаза будто ожиля немного, потеплели.

—  А у Аникея нашего жена тоже больная и по болезни в колхозном ларьке на базаре сидит все лето,— продолжала Агаша, когда в зале стихло.— Кто за ней считает, может, она половину денег себе кладет?

—   А ты бы, вместо того чтобы языком трепать, на фактах доказала! — крикнул весь багровый от злости Ворожнев,— Отрава, она отрава и есть!



—  Не стесняйся, Никита, ты меня и не так еще костерил! — сдержанно ответила Агаша.— Я с Серафимой ездила как-то разок на рынок, насмотрелась — чуть не вырвало. Раньше про таких говорили, что за копейку воздух в церкви испортит. А Ефим Тырцев в ревкомиссии у нас ходит, какой резон ему с председателем ссору заводить?

У него у самого рыльце в пушку — его жена дома день-деньской отсиживается, словно на откорм ее держат!

Ксения не узнавала сидевших в зале людей — сковы-вавшее их оцепенение исчезло, они отвечали на каждое замечание Лгаши взрывом смеха, по рядам шел клокочущий гул, и, словно мод сильными порывами ветра, зал, как выколосившаясь рожь, то клонился и одну сторону, то вновь выпрямился, чтобы через минуту качнуться в другую,

Я, конечно, знаю — даром мне это не пройдет. Меня за мой язык не ныне завтра притянут и прижмут,— тихо, но упорно говорила Агаша.— Но и молчать больше невмоготу! Да и кого нам бояться в своем родном доме?

Что-то в ее манере держаться и говорить напоминало Дымшакова, но у нее была своя удаль, своя сила насмешки, и если вначале Ксения обрадовалась ее выступлению как разрядке, то теперь с тревогой прислушивалась к каждому ее слову.

—  Нам, вдовам горьким, одна мука! —Агаша передохнула и, обведя разгоряченным взглядом весь президиум, досказала: — Мы на своем горбу весь колхоз тащим, а Аникей к нам относится хуже, чем к скоту. Слова хорошего не слышим ни от него, ни от бригадира, только и знают лаяться! За лошадью придешь — наплачешься, пока выклянчишь. За соломой на крышу — шкуру сдерут. А что мы — проклятые, что ли? Не хотим по-людски жить?

Стыла, как тонкий, готовый рухнуть ледок, тишина.

—  А почему никто в районе за нас не заступится? Почему никто не даст по ноздрям тем, кто нас за людей не считает? — гневно спрашивала женщина.— Да потому, что сами мы молчим и дали жуликам в нашем колхозе полную полю-волюшку! Не грызи меня, Ворожнев, глазами — подавишься!

Зал вскрылся, как дождавшаяся своего срока река в половодье.

—   Ве-ер-на-а!

—  Дома себе под железо отгрохали!

-- Одни бабы робят, а мужики все в начальниках ходят, ручки в брючки — и посвистывают!

У них одна ласка — мат или штраф!

Зато перед районом они завсегда хорошие! Набили руку!

—   Мастера глаза замазать и пыль пустить. На три яйца сядут, а говорят, что девять цыплят вывели...

—  А пас одними посулами кормят! Три года сено обещают, и все обман!

Бросив писать протокол, вскочил среди гвалта и криков Сыроваткин — взъерошенный, рыжий, сам что-то орал до хрипоты, но его обозвали холуем и не стали слушать.

—  Это оскорбление личности! — визжал кладовщик.

—  Личность ты давно потерял! — неслось ему в ответ.— Одна морда осталась, и та мало битая!

Ксения несколько раз вставала, пытаясь унять разбушевавшийся зал, но голос ее, как щепку, относило клокочущим водоворотом. Она в отчаянии переводила взгляд с одного члена президиума на другого, моля о помощи, но чувствовала, что все растеряны не меньше и не знают, что делать. Только Егор Дымшаков, по-видимому, ничему не удивлялся. От его безучастности не осталось и следа, он был весь как па пружинах, вместе со всеми, не сдерживаясь, хохотал, запрокидывая голову, скаля белые зубы. Ксения поймала себя на том, что даже завидует той естественности и свободе, с какой ведет себя Дымшаков. Ее подхлестывала тревожная, мятущаяся мысль: «Но если народ против Лузгана, то что же делаю я, а вместе со мной и коммунисты колхоза? Должны ли мы пойти наперекор всем и во что бы то ни стало отстаивать старого председателя или в новой обстановке нужно поступать как-то иначе?»