Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 48 из 92

—  Да проснись ты, чумной, чего испужался? — Рядом с ним сидела на полатях мать и трясла его за плечо.

Костя ткнулся матери в колени. Мать была в чужом, пахнущем нафталином платье, но руки, гладившие его голову, были родными, ласковыми, и от одного их прикосновения ему стало хорошо. Он поднял на мать полные слез глаза и сказал:

—  Мам, уйдем отсюда... Не хочу я с ними жить. Не хочу!

Мать зажала ладонью ему рот, испуганно зашептала:

—  Опомнись!.. Чем тебе тут худо? Чем? Сытый ходишь, обутый, одетый...

—  Не хочу я ихнего хлеба... Я лучше буду под окнами просить. Они мироеды, мамка!

- Да куда ж мы с тобой пойдем-то? Куда? — чуть не застонала она.— Опять в чужой угол? На чужие глаза? Жить в худобе, обноски носить, жизни не видеть? Я и так с твоим отцом натерпелась, все посулами жила...

—  Ты тятю не трожь! — крикнул Костя и отстранился от матери.— Он лучше всех был!.. Он никогда бы не стал, как этот жадюга, свой хлеб прятать!

Мать побледнела, глаза ее расширились, она, остолбенев, посмотрела на Костю, потом схватила его за плечи:

—  Что ты мелешь? Что?.. Господи!.. Ты погубить меня хочешь? Погубить?

Она опрокинула его навзничь, вдавила в подушку, наклонилась к нему искаженным белым лицом, и Костя не узнал ее.

—  Да если ты хоть слово пикнешь, тебя со свету сживут,— зашептала она.— Они нас убьют, как твоего отца убили...

—  А кто тебе сказал, что они тятю убили? — Костя рывком сел на полатях.

Мать схватилась за голову руками, запричитала:

—  Ох, покарал меня господь!.. Да очумел ты, что ли? К слову так брякнула, к слову, дурья твоя башка!.. Не нам с тобой с ними тягаться — растопчут, и знать никто не будет...

В прихожей послышались шаги, и мать, проведя рукой по глазам, мгновенно преобразилась — лицо ее стало жал-

ким, умильным, и, не глядя на Костю, она нарочито громко, чтобы услышали ее, сказала:

—  Игната Савельича слушайся — он тебя в люди выведет, станешь большой — будешь вот так же хозяйствовать, добро наживать.,. Это к ленивому да беспутному ничего не пристанет. А ты у меня смышленый, удачливый будешь...

Под полатями прошел отчим, задержал шаг, прислушиваясь, потом появился посредине избы.

—  Я поехал, Фетинья... Насбирал по зернышку два куля. Не знаю, что сами жрать будем.

—  Бог даст, проживем! — быстро заговорила мать.— Не смущай себя, изведешься...

Она спустилась с полатей и, улыбаясь, подошла к мужу.

—  Если б не ты, прямо пропадай,— сказал Игнат Савельевич.— Одна отрада, одно утешенье!..

Он положил ей руку на плечо и повел из избы. Мать проводила отчима, заперла за ним ворота. Скоро он вернулся — мрачный, серый в лице. Следом за ним явились вчерашние мужики во главе с Пробатовым. Ни о чем никою не спрашивая, они ходили по двору, по избе, заглядывали в каждый угол, спустились в подполье, облазили весь огород, сараи, протыкали, щупали землю железными прутьями, где она была помягче, но хлеба не нашли.

Уходя, Пробатов сказал Игнату Савельевичу:



—  Дали мы тебе ночь на твои темные дела — обошел ты нас. Ну да ты шибко не радуйся! Куцый хвост у твоей радости-то!

Костя видел, как посмотрел в спину уходившему мужику Игнат Савельевич. Мелкой дрожью тряслись его длинные мосластые руки, опущенные вдоль туловища, что-то темное, до жути лютое плескалось в глазах.

—  Как медведя в берлоге окружают,— тихо выдавил он сквозь зубы.— Но я им живым не сдамся!

—  Не убивайся, Игнатушка, бог им этого не простит...

—  Эх, Фетинья,— тяжело вздохнул Игнат Савельевич.— Бог, он, видно, ненасытный: ему сколь ни давай, все мало — церкви построй, лоб расшиби, душу наизнанку выверни, а он знай себе молчит...

—  Пошто богохульничаешь? Обида тебя ослепила — вот и выходит, ты грешник, а хочешь, чтобы всевышний простил тебя.

—  Может, он мне больше задолжал, чем я ему? Может, у него передо мной больше вины? Что мои грехи рядом с его жестокосердием — пыль одна, прах...

—  С головой у тебя неладно, Игнатушка.

Мать заплакала, кинулась к мужу, скатилась с полатей Аниска, повисла на шее отца.

Игнат Савельевич поднялся, движением плеч освободился от жены и дочери, постоял в раздумье.

—  Молитесь — убытку от этого не будет. Но на меня не обижайтесь... Ежели меня свалят, то и вас, как корешки, порубят... Бог велел терпеть — вот и терпите!..

О каком терпении говорил глава семьи, все поняли спустя недели две, когда Игнат Савельевич заявил, что хлеб весь вышел и теперь они будут жить на отрубях и картошке.

И с этого дня в доме началась страшная жизнь. Все притихли, ходили сумрачные, не глядя друг на друга, подолгу сидели, тупо уставившись в одну точку. Ели одну зелень с огорода — варили из ботвы зеленую жижу, пахнувшую коровьим пойлом, и, преодолевая отвращение, хлебали деревянными ложками. Перестал звенеть голос и смех Аниски.

Лишь один Игнат Савельевич по-прежнему держался бодро, покрикивал на сыновей, невесток. Он похудел, лицо его осунулось, резче проступил под сивой бородой кадык. С утра ставили на стол полутораведерный самовар, отчим усаживался под божницей и, глядя на тускло блестевшую жесть, украшавшую иконы, цедил из крана чашку за чашкой и, отдуваясь, пил крутой, чуть посоленный кипяток. Соли в доме был большой запас.

Костя, ослабев от недоедания, целые дни лежал на полатях. Он со страхом смотрел оттуда, как Игнат Савельевич, примостя на растопыренных пальцах правой руки глубокое блюдце, сосал, причмокивая, воду.

Лицо отчима наливалось кровью, мутные капли пота катились со лба и щек, пятнали рубаху. Косте казалось, что из глаз отчима, из его бугристых, усеянных точками угрей щек скоро брызнет вода. Он опрокидывал чашку вверх дном на блюдце, вылезал из-за стола, крестился и, вытерев рушником бурачно-красное лицо, говорил:

— Вода — она пользительна для человека. Покуда из тебя не выйдет, ты вроде сыт... Согреет изнутри и кости размягчит...

Властно кивнув сыновьям, уводил их за собой по хозяйству.

Ночью, когда все в доме спали, Костя слышал подозрительные шорохи, скрип половиц в сенях, сдавленные голоса. Несколько раз делала налет «легкая кавалерия» — десятка два комсомольцев обшаривали все закутки усадьбы, но уходили ни с чем. Во время налета Игнат Савельевич выходил во двор, садился на ступеньку у предамбарья и держал за ошейник тихо рычавшего пса. Не успевала за «кавалерией» захлопнуться калитка, как он спускал собаку. Взвизгивала железная проволока, гремела цепь — перемахнув несколькими рывками двор, пес захлебывался злобным лаем. Сквозь лай до Кости доносился густой, утробный хохот отчима. Возвратись в избу, он довольно ухмылялся и, велев поставить самовар, снова садился пить голью — посоленный кипяток.

Хуже всех в семье переносила голод Аниска. И до этого тоненькая, костлявая, с уродливым горбом, она выглядела совсем больной и хилой. Теперь птичье лицо ее было таким обнаженно-худым и острым, словно было обтянуто тонкой папиросной бумагой; голубые глаза ввалились и, казалось, выцвели. Она уже почти не двигалась, целыми днями сидела на широкой лавке или на кровати, окружив себя тряпичными куклами. На чуть сплюснутой с боков, скошенной к правому плечу голове торчали жидкие косички. Вплетая в них длинными костлявыми пальцами блеклые ленточки, она говорила сама с собой или рассказывала что-то куклам. Однажды Костя, лежа на полатях, слышал, как Аниска, играя, угощала пришедших к ее куклам гостей:

— Ешьте, сватушка, ешьте... Вот булки сладкие... Блины... Макайте в масло!

...С каждым днем жить становилось тяжелее. На Игната Савельевича уже смотрели в семье с ненавистью, но боялись сказать ему слово. До нового хлеба было еще далеко, да и урожая настоящего ждать не приходилось: лето стояло сухое, пыльное, скотина приходила с пастбища с окровавленными губами, коровы поедали жесткую выгоревшую траву и давали молока только на забелку.

Мутное, полное испепеляющего зноя, висело над селом небо, горели огневые закаты по вечерам, и словно от них валился на притихшие избы душный жар. По ночам ломал тишину набатный звон колокола, полдеревни сбегалось к подожженной избе, она сгорала дотла, как спичка. Иногда через село скакали верховые, слышались одиночные выстрелы, и все село замирало. Старухи пророчили конец света, погибель всему живому, кое-где позакрывали церкви. Село жило в тревожном ожидании чего-то необычного.