Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 92

Пробатова всегда забавляло, когда мать пыталась выведать у пего что-то такое, о чем якобы не пишут в газетах, не говорят по радио, но что непременно долями знать ее сын, раз он занимает такую высокую должность, заседает в Верховном Совете, встречается с большими людьми. Такое наивное убеждение жило не только в душе матери. Часто люди, разговаривая с ним, хотели услышать от него что-то особое, известное немногим.

—  Если бы случилось что-нибудь серьезное, мать, то народу об, этом сразу бы сказали! А волновать людей без причины не стоит.

—  Я тоже, когда досаждают, так говорю всем,— согласилась мать.— Разве, мол, Иван Фомич что утаил бы от матери, если бы на самом деле что было!

—  Да, чуть не забыл, мама! Я же тебе подарок из Москвы привез.

Посмеиваясь, Пробатов опустился па колени перед своим дорожным чемоданом, вынул оттуда бумажный сверток, и из рук его скользнул на крашеный пол вишнево-темный, будто охваченный сизоватым инеем, тяжелый шелк.

—   Балуешь ты меня, Ванюша,— любуясь красивой материей, сказала мать.— Куда мне, старухе, такое носить! Вот, скажут, вырядилась!

— Ничего, не осудят, поймут. В молодые годы не носила — теперь порадуйся!..

Мать насухо вытерла руки о фартук и тоже присела рядом с ним, перебирая в пальцах играющую бликами материю...

Так сидящими у расплескавшегося на полу шелка и застала их Любушкина. — Начальству низкий поклон и почтение! — нараспев проговорила она.— Ну, думаю, пока догадаются позвать, я сама нагряну — авось не сгорю со стыда!

—  Здорово, председательша, всегда рад тебя видеть! — Пробатов выпрямился и пожал по-мужски сильную руку женщины, откровенно любуясь обветренным румяным лицом, полным того открытого, мужественного достоинства, которое, по его мнению, всегда отличало хорошо знающих себе цену людей труда.

—  Экая красотища, батюшки! — протяжно ахнула вдруг Прасковья Васильевна и бросилась, не раздеваясь, к шелку.— Сделают же такое чудо!

Не спрашивая разрешения, она быстро сняла -коричневую плюшевую жакетку и, набросив переливающийся лунными бликами конец материи на грудь, подошла к висевшему в простенке зеркалу.

—  До чего хорош — душа заходится!

Как зачарованная стояла она у зеркала, чуть вскипув голову, потом начала плавно поворачиваться то боком, то спиной, казалось, забыв, что она в горенке не одна.

—  Годы наши не те, дьявол бы их забрал! — словно приходя в себя, с неподдельной грустью проговорила она и отложила шелк в сторону.— Вот походить бы так, потешить сердце, а уж вроде и совестно и ни к чему. Бабий век — сорок лет!

—   Вот и неправда! — сказала Евдокия Павловна.— В народе хоть так и говорят, да прибавляют: «А в сорок пять — баба ягодка опять!»

—  Ай да мать! — Пробатов обхватил ее за плечи, смеялся до слез.

—  А что? — не сдавалась та.—Лишь бы самой нравилось, а на всех не угодишь! Вот если уж у самой охота красоваться пройдет, то тогда, что ни надень, все равно старуха...

—  Так-то оно так,— раздумчиво протянула Любушки-на.— А все же совесть знать надо и не надо делать вид, что годы тебе нипочем. Не гребень чешет голову, а время...

—  Ладно сердце зря травить,— сказала Евдокия Павловна.— Садись за стол, чайком побалуемся!

—  Не откажусь! За чаем-то и Иван Фомич меньше строжиться будет, гляди, и поможет чем...

—  Ох и хитра ты, Прасковья Васильевна! — усаживаясь за стол, сказал Пробатов.— Умеешь сиротой прикинуться— и того-то у вас нет, и этого не хватает,—гляди, секретарь обкома и раздобрится, леску выделит, кирпичей, а то и новую автомашину.





—  Ну как в воду глядели, Иван Фомич! — грея над блюдцем красные руки, сказала Любушкипа.— Если председатель колхоза будет нростоват да трусоват, какая от него польза?

Пробатов оттаивал, когда встречал таких людей, как Прасковья Васильевна Любушкина. Удивительно приятно было слушать ее сильный, сочный голос с едва уловимой задоринкой! Разговаривая с Любушкиной, Пробатов каждый раз словно сам набирался свежих сил и бодрости.

В те годы, когда он верховодил в районе, он почти не знал Пашу, робкую и худенькую девушку, всегда сторонившуюся шумных сборищ и уступавшую всем дорогу. В бедной многодетной семье она несла основную тяжесть домашних хлопот и забот, а когда умер отец, кормила и поднимала на ноги ораву младших братишек и сестренок. В войну, узнав из письма матери, что председателем колхоза выбрали Любушкину, Пробатов с трудом припомнил ее. И вот то, что за два десятка лет не сумели сделать ходившие в председателях здоровенные мужики, оказалось под силу этой волевой, внешне такой простодушной женщине, смотревшей на него сейчас с явной лукавинкой.

—  Рассказывай лучше, как сама живешь-можешь, Прасковья Васильевна,— попросил Пробатов, и Любушкина взглянула на него с благодарностью. Вот Коробии хоть и чаще бывает, а ни разу не спросил, как она себя чувствует, все про одни надои расспрашивает, как будто одними только надоями живет и дышит!

—  Как с мужем-то, ладишь? Он ведь у тебя второй?

—   Второй...— Любушкина помолчала, спрятала под стол руки и загляделась в  налитое до  краев  блюдце,—

Кровный-то мой под самой Москвой с жизнью простился... Душевный он был у меня... Все письма его берегу. Иной раз захочется — почитаю, пореву маленько, и вроде полегче станет...

—  Тогда, прости, я не понимаю тебя.— Пробатов был сбит с толку.— Ты нее с Тимофеем как будто неплохо живешь, а?

—  А я Тимофея и не хаю,— спокойно ответила Любушкина.— Разве я себе никудышного какого выберу? Но первый у меня был орел! И сам ввысь рвался, и меня за собой тянул.

Она глубоко вздохнула, подула на блюдце, отпила глотка два и чуть отстранилась от стола.

—  Тимофей, конечно, мужик добрый и жалеет меня, а все ж сосет у него внутри, что я, а не он, делами-то ворочаю... Намедни сидим поздно вечером — в доме прибрано, тепло, по радио музыка хорошая играет... Я за книжку взялась, и он что-то мастерит. А потом поднял голову да вдруг ни с того ни с сего и брякнул: «Побить бы тебя разок, что ли, Паия? А то тошно, прямо сил нет...» У меня глаза на лоб полезли — и смешно, и плакать хочется, вот дурень, чего сморозил! Вишь, власть ему хочется надо мной показать! «Ну побей, говорю, если тебе легче от этого будет, я согласная...»

Пррбатов рассмеялся, но, взглянув в задумчиво-строгое, без улыбки лицо женщины, замолчал.

— Как первого убили, думала, и сама жить не буду,— тихо рассказывала Любушкина.— А тут еще в колхозе маета... Скот дохнет, жрать нечего — завяжи горе веревочкой... Собрали как-то нас в клубе, слышу, бабы меня называют. Я аж похолодела вся. «Загубить меня хотите!» — кричу им, а сама чуть не в голос реву. «Будем слушаться, говорят, не загубим!» И как я на такое дело тогда пошла — ума не приложу!..

—  Народ тобой, Паня, доволен,— как бы стараясь утешить председательницу, сказала мать.— Чего ж еще?

—  А есть такие, что беспокоят или критикуют тебя? — спросил Пробатов, и Любушкина впервые за все время разговора посмотрела на секретаря с пытливой настороженностью, желая разгадать, почему он этим интересуется: просто так или по причине какой-нибудь кляузы?

—  Люди в колхозе есть всякие, Иван Фомич,— сдержанно ответила она.— На всех не угодишь! Да и без колючих людей тоже жить нельзя — не заметишь, как сам

заснешь на ходу... Да и умней народа все равно не будешь, сколько ни пыжься да ни надувайся!..

—   Постой, Прасковья Васильевна,— движением руки останавливая Любушкину, сказал Пробатов.—Как же ты понимаешь, что умнее народа все равно не будешь?

—   Что ж тут мудреного? — Любушкина пожала плечами, как бы удивляясь тому, что ей приходится пояснять секретарю такие простые мысли.— Я считаю: тот, кто больше других слушает и от всех ума набирается, тот и руководитель хороший... И он от народа ничего не скрывает, и народ от него не таится... А народ завсегда все знает и болеет за все душой, он сильней сильного!..

—   Да, да,— закивал согласно Пробатов, радуясь и удивляясь тому, что мысли Любушкиной созвучны его недавним мыслям,— Ну, а что ты будешь делать, если на собрании или вообще в колхозе возьмет верх отсталое настроение? Ты и тогда скажешь, что умнее народа нельзя быть?