Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 30 из 211

— Прошу тебя, — перебил капельмейстера маленький тайный советник, — прошу тебя, Крейслер, не впадай ты в свой проклятый юмор, у меня от него, скажу прямо, дух занимается. Разве я требую у тебя прагматическую биографию? Я только прошу, чтобы ты дозволил мне полюбопытствовать, как ты жил до нашего знакомства. По правде говоря, ты не должен осуждать мое любопытство, единственный источник его — идущее от чистого сердца искреннейшее расположение. Да и, кроме того, поскольку поведение твое довольно своеобразно, всякий вправе думать, что только самая бурная жизнь, только цепь самых баснословных приключений могли замесить и вылепить ту психическую форму, в которую ты отлит.

— О, какое чудовищное заблуждение! — отозвался Крейслер, тяжело вздохнув. — Юность моя подобна иссушенной пустыне, без цветов и тени, где ум и чувство притупляются в беспросветном однообразии:

— Ну нет, — воскликнул тайный советник, — это не совсем верно, я знаю, по крайней мере, что в этой пустыне разросся прехорошенький маленький садик с яблоней в цвету, чей аромат заглушил запах моего лучшего табака. И вот, Иоганнес, я думаю, ныне ты наконец поделишься с нами воспоминаниями о своей ранней юности, которые, как ты только что признался, сегодня полонили твою душу!

— Я бы тоже сказал, — заговорил маэстро Абрагам, отделывая тонзуру у только что вырезанного им капуцина, — я бы тоже сказал, Крейслер, что вы сегодня в подходящем настроении и не можете придумать ничего лучшего, как отомкнуть свою душу или сердце, или называйте как хотите ваш сокровенный ларчик с драгоценностями, и выудить оттуда кое-что для нас. И раз уж вы проболтались, что, несмотря на запреты, озабоченного дядюшки, выбегали на дождь, чтобы суеверно слушать пророчества замирающего грома, то продолжайте рассказывать, как все тогда происходило. Только не лгите, Иоганнес, вам хорошо известно, что я неотступно следил за вами, начиная, во всяком случае, с того времени, когда на вас надели первые штанишки и заплели вам первую косичку.

Крейслер собирался что-то возразить, но маэстро Абрагам быстро обернулся к тайному советнику и сказал:

— Вы не поверите, любезнейший, до чего наш Иоганнес предан злому демону лжи, когда он, что, впрочем, случается крайне редко, начинает рассказывать о своей ранней юности. Послушать его, так он в том возрасте, когда дети едва лепечут «па-па, ма-ма» и тычут пальчиком в огонь, уже все подмечал и умел глубоко заглядывать в человеческое сердце!

— Вы несправедливы ко мне, — кротким голосом проговорил Крейслер и мягко улыбнулся. — Вы весьма несправедливы ко мне, маэстро. Неужто я бы осмелился водить вас за нос, похваляясь своими рано пробудившимися талантами и тем уподобившись иным тщеславным хвастунам? Но я спрашиваю тебя, тайный советник, не случалось ли с тобой, что вдруг яркой вспышкой освещаются в памяти минуты из того периода жизни, который многие люди выдающегося ума называют периодом растительного прозябания, признавая, в нем наличие голого инстинкта, в чем животные нас, как известно, превосходят. Я полагаю, причина тут вот какая: вечной тайной остается для нас мгновение, когда впервые пробуждается ясное сознание. Будь такое пробуждение внезапным, человек просто умер бы от ужаса. Кто не испытал страха в первую минуту пробуждения от глубокого сна, когда все наши чувства, на время как бы покинувшие нас, возвращают нас к состоянию бодрствования, к осознанию самих себя? Словом, не вдаваясь в излишние мудрствования, я думаю все же, что от всякого сильного впечатления той переходной поры, оставившего глубокий след в психике ребенка, безусловно сохраняется зародыш, пускающий ростки по мере того, как развиваются духовные способности; следовательно, всякая скорбь, всякая радость тех предрассветных часов продолжают жить в нас, и вот почему, когда нас будят нежные, полные грусти голоса дорогих нам людей, нам кажется, что мы слышим эти голоса во сне, тогда как они действительно живут и не перестают звучать в нашей груди. Но я знаю, на что намекает маэстро. Он имеет в виду не что иное, как историю с покойной тетушкой Фюсхен{57}, которую он просто-напросто отрицает, а я, чтобы допечь его, расскажу ее именно тебе, тайный советник, ежели дашь слово не корить меня за излишнюю ребяческую сентиментальность… То, что я рассказал тебе о гороховом супе и лютнисте…



— Ах, молчи, молчи, — перебил Крейслера тайный советник, — теперь я вижу, ты принялся и меня дурачить, а это уж никуда не годится.

— Вовсе нет, — возразил Крейслер, — вовсе нет, душа моя! Но мне до́лжно непременно начать с лютниста, ведь он образует естественный переход к лютне, божественные звуки которой баюкали сладкий сон дитяти. Младшая сестра моей матери виртуозно играла на этом инструменте, в наше время выброшенном на музыкальные задворки. Степенные мужчины, умеющие писать и считать и даже делать кое-что посерьезней, в моем присутствии проливали слезы при одном воспоминании об игре на лютне покойной мамзель Софи, а мне, беспомощному дитяти, в ком сознание уже пустило ростки, но еще не облеклось в мысли и слова, мне и вовсе простительно, если я жадными глотками впивал всю нежную печаль чудесных волшебных звуков, изливавшихся из глубины души музыкантши. Тот лютнист, что играл у моей колыбели, был учителем покойной тети Фюсхен; этот человечек небольшого роста, с безобразно кривыми ногами, по имени мосье Туртель, носил очень опрятный белый парик с широким кошельком и красный плащ. Я рассказываю все это лишь для того, чтобы доказать, как отчетливо стоят у меня перед глазами образы тех дней, дабы маэстро Абрагам, равно как и все остальные, не сомневались в моей правдивости, когда я утверждаю, что, не достигши даже трех лет, помню себя на коленях молодой девушки, чьи кроткие глаза заглядывали мне прямо в душу; что по сей день у меня в ушах звучит ее мелодичный голос, говоривший со мною, напевавший мне песни; что я помню, как к этому прелестному созданию устремлялась вся моя любовь, вся моя нежность. Это и была тетя Софи, которую называли забавным уменьшительным именем Фюсхен.

Однажды я весь день прохныкал оттого, что не видел тети Фюсхен. Няня принесла меня в комнату, где на кровати лежала моя милая тетя, но какой-то старый господин, сидевший возле нее, быстро вскочил и, крепко разбранив няню, державшую меня на руках, выпроводил нас вон. Вскоре после того меня одели, закутали в толстые платки и отнесли в чужой дом к незнакомым людям, и все они уверяли, будто они — мои тёти и дяди, что тетя Фюсхен очень больна и если бы я остался у нее, то не миновал бы тоже болезни. Несколько недель спустя меня вернули в дом, где я жил прежде. Я плакал, я кричал, я рвался к тете Фюсхен. Попав в ее комнату, я бросился к постели, где тогда лежала больная, и раздвинул полог. Кровать была пуста, а какая-то особа, тоже одна из моих теток, проговорила со слезами на глазах: «Ты не найдешь ее, Иоганнес, она умерла, ее закопали в землю».

Я понимаю, конечно, что смысл этих слов не мог тогда дойти до меня, но даже теперь, вспоминая ту минуту, я весь содрогаюсь от безотчетного чувства, охватившего меня тогда. Сама смерть заковала меня в свой ледяной панцирь, ее ужасом прониклось все мое существо, под ее холодным дыханием умерла всякая радость первых лет детства. Не помню и, возможно, никогда не узнал бы, что я делал дальше, но мне часто рассказывали, что я медленно опустил полог, безмолвно постоял несколько минут, а потом, словно в глубоком раздумье, словно размышляя над тем, что мне сейчас сказали, сел на стоявший рядом маленький плетеный стульчик. Говорили еще и о том, как трогательна была эта тихая скорбь ребенка, обыкновенно склонного к самым бурным проявлениям чувств, и даже боялись, как бы это не имело вредных последствий для моего духовного развития, потому что я в течение нескольких недель оставался в таком состоянии, не плакал, не смеялся, не затевал игр, не отвечал на ласковые слова, не замечал ничего вокруг.

В эту минуту маэстро Абрагам взял в руки причудливо изрезанный вдоль и поперек лист бумаги, загородил им зажженную свечу, и на стене отразился целый сонм монахинь, игравших на каких-то невиданных инструментах.