Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 9



Алан Кубатиев

Деревянный и бронзовый Данте, или Ничего не случилось?

Попытка осмысления (фрагменты)

Все, что было в душе, все как будто опять потерялось…

Рассказывать следует только увиденное, а не услышанное.

Исповедь — дело опасное: начинаешь грешить именно потому, что боишься, что каяться будет не в чем.

А для мемуариста у меня непозволительно мерзкая память, и связных дневников дольше трех месяцев я никогда не вел. Да и текст этот вовсе не о писателе.

Написано здесь о человеке, который не знает, почему он пишет. При многих внешних признаках современного литератора мне ближе аэд, манасчи, бродяга у костра в караван-сарае, платящий за приют и миску плова рассказом о том, в незнании чего никто его никто не сможет уличить… Среди слушателей мог оказаться опытный путешественник, умелый воин, коммерсант, знавший о мире около дорог больше, лучше и точнее, разбиравшийся в том, кто и как правит и где что водится. Поднять на смех в большой компании, испортить репутацию — в два счета. Рассказывать надо было о мире, где не бывал никто. Кроме него.

Первые строчки, имеющие отношение к фантастике, были перенесены на бумагу классе в седьмом средней школы номер семь города Фрунзе. Это был роман. Первый и пока единственный. Назывался он «Бродяги всех времен» и писался в маленьких записных книжках печатными буковками высотой два с половиной миллиметра. Иллюстрации тоже рисовал я. Самым соблазнительным для меня была возможность вывести всех своих тогдашних друзей и подруг в лестном или карикатурном обличье. Роману, как фильму, был предпослан список персонажей и прототипов-исполнителей. Даже выходные данные были. Все, кто читал, забавлялись, пока дело не доходило до них. Но никто особенно не обижался, разве что Сашка Н., которого я изобразил неумеренно пьющим художником. Мы даже поссорились, но тут, кажется, я впервые угадал. Через полтора десятка лет прототип, не успев стать художником, все-таки совершенно спивается и умирает от переохлаждения под зеленой изгородью парка имени Фучика.

Книжки эти долго болтались в моем столе, а потом куда-то делись — навсегда и безвозвратно.

Читать фантастику я начал чуть позже, чем Стругацкие начали ее публиковать. Да что там Стругацкие… Номера «Техника—молодежи» с «Туманностью Андромеды» которые, аккуратно увязав, отец сберег в сарае, я потихонечку перетаскал к себе в комнату и прятал под кроватью. Все, что доходило до нашего забытого богом Чарджоу, я читал. Разумеется, Казанцева и Немцова я не избежал, но кто уберегся? Да и маленькие томики «Пылающего острова» и «Арктического моста» были симпатичны сами по себе. Приятно было взять в руки. А тонущий в раскаленной лаве робот, из которого доносится развеселая песенка? Горло перехватывало на первом сеансе «Планеты бурь»…

Вот первый рассказ я написал очень поздно. Кажется, года в двадцать два. Не уверен, что помню, как назывался, помню только, что был он фантастический, юмористический и для стенгазеты. Срам, да и только. По-моему, у меня был роман с кем-то из редколлегии и я поддался на нежные уговоры. До этого были всякие шуточки на бумаге, которые вроде бы сохранились у кого-то из сокурсников. Писались они главным образом на лекциях по истории КПСС, научному коммунизму и диалектическому материализму, расходились между сидящими и вызывали неприличное хихиканье. Сейчас я, правда, жалею, что был так легкомыслен. Бог с ними, с моими забавками; надо было стенографировать лекции!

Наши лекторы были почище того, который описан у Солженицына в «В круге первом». Чего стоил один Сулейман Кожегулович Кожегулов! Славный мужик, с искалеченной на войне голенью, он страшно любил рассказывать о своем фронтовом прошлом на лекциях, говорил, как нормальный человек, потом пугался, спохватывался и возвращался к теме… И вот тут следовало запоминать каждую фразу… Но диктофоны тогда были величиной с атташе-кейс и доступны только журналистам, а конспекты я вел крайне творчески — четыре пятых были изрисованы чем попало, преимущественно холодным оружием и однообразно зловещими мордами. Жемчужины советской преподавательской лексики так и канули незапечатленными…

Больше всего времени уходило тогда на спорт. Бокс, борьба, первые полуподпольные рукопашки.



С друзьями ездил в стройотряды. После Иссык-Кульского землетрясения оказался в Тюпском районе, где строил и восстанавливал дома, о чем написал до сих пор неопубликованную нефантастическую повесть «Китайская Рубашка». Одно из самых удивительных зрелищ в жизни — всесоюзный слет студенческих строительных отрядов и митинг на площади перед Пржевальским пединститутом (ныне Каракольский университет). Куда там карнавалу в Рио-де-Жанейро!

Потом был длинный перерыв, когда не писал ничего, кроме стихов, которые писал и до. При всей внешней развязности характера написанное между 1969-м и 1976 годом не показывал никому, даже подругам юности. Читал чужие, какие получше. Девушки того стоили.

Потом появились стихи, которых не стыжусь до сих пор, но их, слава те господи, мало. Те, прежние, сжег без малейших вибраций и не помню совершенно.

Попав в аспирантуру МГУ, читал до изменения зрения, шлялся по музеям — особенно по Музею искусств народов Востока. Но не по новому, на Суворовском бульваре, который вообще не музей, а по старому, «шкатулочке», на улице Обуха… Познакомился со своей будущей бывшей женой, которая для женщины невероятно много читала фантастики, да еще такой, которой я в глаза не видел, потому что была напечатана на языках оригиналов, а откуда в тогдашней Государственной республиканской библиотеке имени Чернышевского, в тогдашнем Фрунзе, оригиналы Стэплдона, К.С.Льюиса и Воннегута? Спасибо и на том, что был там замечательный однотомник Вордсворта.

Всесоюзная Государственная библиотека иностранной литературы, в просторечии Иностранка, была преддверием рая — и остается после всех изменений до сих пор. Все читанное там сейчас со свистом переводится, но оригинала все равно не заменяет — прошу считать меня снобом.

И тогда я написал свой второй рассказ, который и стал по-настоящему первым. Рассказ был более чем так себе, назывался «Несчастный случай», никогда нигде не издавался, и рукопись таинственным образом уцелела в бабенковском комоде.

Написан он был во ВГБИЛ, на верхнем ярусе научного зала, куда сейчас не пускают, потому что там нынче французская библиотека. В Москве теперь мест, куда не пускают, намного больше, чем при коммунистах.

А тогда там почему-то стояла деревянная статуя Данте в натуральную величину, а наверх вела винтовая лесенка. По-моему, я туда карабкался только из-за этой лесенки — мне, выросшему в советской крупноблочной архитектуре, грезился тут какой-то изыск, едва ли не средневековый…

Под деревянным Данте, ожидая выполнения заказа, я его и накатал. И это все о нем.

Не сказать, чтобы произошел, говоря по Столярову, «прокол сути», но что-то изменилось. Кстати, я никогда не называл себя писателем — так меня называли некоторые люди, а я считал и считаю себя достаточно умелым литератором. Видимо, я начал входить во вкус обретения новых навыков — это мне всегда нравилось. Очень легко написалась «Перчатка для перчатки», почти так же легко вылетел «Книгопродавец» и в первом варианте задумался «Ветер и смерть». Больше я никогда не писал так легко — я имею в виду фантастику.

Бывшая Будущая Жена — закодируем ее аббревиатурой ББЖ — прочитала рукописи. Именно рукописи: машинки у меня не было и денег на нее тоже. Да и печатать я толком не умел, зато писал довольно разборчиво. Потом неспешно сказала, что училась с Гопманом и что он все знает про фантастику. Вот так я впервые услышал о Володе.

Гопман пришел к нам в общежитие МГУ. Он был почти молод, жилист, тихо ядовит и очень тогда здоров. Это сейчас он кочует из больницы в больницу. Где-то я читал, что астма — это задавленный крик о помощи. Тогда он впервые развелся, писал диссертацию о Джеймсе Грэхэме Балларде, начинал заниматься каратэ, и получалось у него крайне прилично. Мы побеседовали, причем я слегка трепетал, и Гопман прочитал мои рукописи.