Страница 4 из 58
[1927]
Моя речь на показательном процессе по случаю возможного скандала с лекциями профессора Шенгели*
Я тру ежедневно взморщенный лоб в раздумье о нашей касте, и я не знаю: поэт — поп, поп или мастер. Вокруг меня толпа малышей, — едва вкусившие славы, а во́лос уже отрастили до шей и голос имеют гнусавый. И, образ подняв, выходят когда на толстожурнальный амвон, я, каюсь, во храме рвусь на скандал, и крикнуть хочется: — Вон! — А вызовут в суд, — убежденно гудя, скажу: — Товарищ судья! Как знамя, башку держу высоко, ни дух не дрожит, ни коленки, хоть я и слыхал про суровый закон* от самого от Крыленки*. Законы не знают переодевания, а без преувеличенности, хулиганство — это озорные деяния, связанные с неуважением к личности. Я знаю любого закона лютей, что личность уважить надо, ведь масса — это много людей, но масса баранов — стадо. Не зря эту личность рожает класс, лелеет до нужного часа, и двинет, и в сердце вложит наказ: «Иди, твори, отличайся!» Идет и горит докрасна́, добела́… Да что городить околичность! Я, если бы личность у них была, влюбился б в ихнюю личность. Но где ж их лицо? Осмотрите в момент — без плюсов, без минусо́в. Дыра! Принудительный ассортимент из глаз, ушей и носов! Я зубы на этом деле сжевал, я знаю, кому они копия. В их песнях поповская служба жива, они — зарифмованный опиум. Для вас вопрос поэзии — нов, но эти, видите, молятся. Задача их — выделка дьяконов из лучших комсомольцев. Скрывает ученейший их богослов в туман вдохновения радугу слов, как чаши скрывают церковные. А я раскрываю мое ремесло как радость, мастером кованную. И я, вскипя с позора с того, ругнулся и плюнул, уйдя. Но ругань моя — не озорство, а долг, товарищ судья. — Я сел, разбивши доводы глиняные. И вот объявляется при́говор, так сказать, от самого Калинина*, от самого товарища Рыкова*. Судьей, расцветшим розой в саду, объявлено тоном парадным: — Маяковского по суду считать безусловно оправданным![1927]
«За что боролись?»*
Слух идет бессмысленен и гадок, трется в уши и сердце ёжит. Говорят, что воли упадок у нашей у молодежи. Говорят, что иной братишка, заработавший орден, ныне про вкусноты забывший ротишко под витриной кривит в унынье. Что голодным вам на зависть окна лавок в бутылочном тыне, и едят нэпачи и завы в декабре арбузы и дыни. Слух идет о грозном сраме, что лишь радость развоскресе́нена, комсомольцы лейб-гусарами пьют да ноют под стих Есенина. И доносится до нас сквозь губы́ искривленную прорезь: «Революция не удалась… За что боролись?..» И свои 18 лет под наган подставят — и нет, или горло впетлят в ко́ски. И горюю я, как поэт, и ругаюсь, как Маяковский. Я тебе не стихи ору, рифмы в этих делах ни при чем; дай как другу пару рук положить на твое плечо. Знал и я, что значит «не есть», по бульварам валялся когда, — понял я, что великая честь за слова свои голодать. Из-под локона, кепкой зави́того, вскинь глаза, не грусти и не злись. Разве есть чему завидовать, если видишь вот эту слизь? Будто рыбы на берегу — с прежним плаваньем трудно расстаться им. То царев горшок берегут, то обломанный шкаф с инкрустациями. Вы — владыки их душ и тела, с вашей воли встречают восход. Это — очень плевое дело, если б революция захотела со счетов особых отделов эту мелочь списать в расход. Но, рядясь в любезность наносную, мы — взамен забытой Чеки* кормим дыней и ананасною, ихних жен одеваем в чулки. И они за все за это, что чулки, что плачено дорого, строят нам дома и клозеты и бойцов обучают торгу. Что ж, без этого и нельзя! Сменим их, гранит догрызя. Или наша воля обломалась о сегодняшнюю деловую малость? Нас дело должно пронизать насквозь, скуленье на мелочность высмей. Сейчас коммуне ценен гвоздь, как тезисы о коммунизме. Над пивом нашим юношам ли склонять свои мысли ракитовые? Нам пить в грядущем все соки земли, как чашу, мир запрокидывая. вернутьсявернутьсявернутьсявернутьсявернутьсявернутьсявернуться