Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 131



Не знаю, чего больше было тут: безразличия к благам, которые якобы даёт образование (первейшая барачная заповедь гласила: учись — человеком станешь), или врождённого, биологического — так скажем — оптимизма. Все уладится, верила она. С земли не сгонят, дальше фронта не пошлют…

Лишь одного смертельно боялась она, даже бледнела смуглым лицом, — что Гришка уведет сына. Не заберёт, не отсудит, а именно уведет. У него уже была другая семья, но в бараке он время от времени появлялся — с подарками, улыбочками, ласковоши речами и фантастическими россказнями, которые если мы поначалу слушали с разинутым ртом, то что с ребёнка взять! Он смотрел на отца с обожанием. Случалось, тот брал его с собою — в новый свой дом, и ему там, видела встревоженная Зинаида, нравилось. Обласканным и одарённым возвращался оттуда — в барак, где мать пилила за грязную обувь, за гулянье допоздна, за первые двойки… На сына, заметьте, не распространялась жизненная философия матери: все образуется…

Однажды Гришка не казал носу месяца четыре — в командировке был, а когда пришёл, то мальчик, оглушённый, не мог слова вымолвить. Равнодушно скользнул взглядом по московским гостинцам, а если веселящийся отец очень уж досаждал вопросом, бурчал в ответ что‑то нечленораздельное. Зинаида поставила на стол вино, Егору лимонада налила, и семейное застолье вступило в свои краткосрочные права. «Мне пора, — спохватившись или сделав вид, что спохватился, сказал Гришка. — Ты проводишь меня?» — сыну. Тот сидел, не подымая глаз, с фужером у рта, и вдруг в тишине (Гришка, осклабившись, ждал ответа) раздался хруст: то зубы мальчика, сжавшись, раздавили стекло.

Вот тогда‑то и перетрухнула Зинаида. Тогда‑то и спросила в упор — бледная, с ужасом в тёмных глазах под красивыми бровями: «Ты не заберёшь его?» А он смеялся в ответ и говорил: «Ну, если он того пожелает…» Его забавляли наивность и тактическая её беспомощность. Разве можно показывать свой страх — ведь теперь он полновластный хозяин положения! Ничему‑то не научилась она за столько лет! Мне бесконечно жаль в эти минуты Зинаиду, и даже досада берет на неё — что не научилась, хотя в иные моменты я как раз за это и люблю её.

В отличие от неё, Тася считала, что жизнь надо делать, а не плыть по течению. Это своё старое правило она снова повторила в тот вечер, когда мы допоздна засиделись с ней в опустевшем вагоне–ресторане. Без прежней, правда, уверенности повторила, а подумав, прибавила: «Вот только все равно неизвестно, куда выплывешь».

Барак она ненавидела. Вообще‑то никто из его обитателей не питал к нему нежных чувств, все спали и видели, когда же наконец снесут его, и от этого рождества Христова готовились исчислять новую эру. Все! — но Тася ждала этого часа с особым нетерпением. Она скрывала, что она из барака. На танцах в горсаду держалась в стороне от барачных, что не мешало ей обращаться в случае чего за помощью к Славику.

Этого низкорослого блатаря знал весь Светополь. Вразвалочку пересекал он танцплощадку, цедя направо и налево: «Извините… Будьте любезны… Пардон, девушка», но мало кого обманывали его изысканные манеры. «Послушайте, молодой человек, — вежливо говорил он великану в брюках с широкими отворотами, а тот с тревогой взирал сверху на невесть откуда взявшегося шкета в расстёгнутой рубашке и с татуировкой на груди. — Если вы ещё приблизитесь к этой девушке (и головой, только головой, не взглядом — взгляд пронзал, не отпуская, — на Тасю), то будете иметь дело со мной. Вам все ясно?» А пальцы тем временем крутили пуговицу на модном пиджаке верзилы, пока та не оказывалась, отделённая, в руке разбойника.

В эти минуты Тася гордилась своим знакомством со Славиком, но когда на другой день он небрежно приглашал её в кино или раскинувшийся у рынка зверинец, отказывалась под благовидным (а то и не очень) предлогом, в ответ на что маленький головорез широко улыбался круглым личиком. Как должное принимал, что не чета этой почти московской барышне.

Мало того, что одета была во все столичное, что их комнатёнка ломилась от невиданных тогда мягких игрушек (это мне бросилось в глаза прежде всего), голубой и синей, с золотой каёмочкой, посуды и прочих фантастических вещей, в числе которых был настоящий электрический чайник, единственный не только в бараке, но, пожалуй, и в Светополе; мало, говорю, всего этого, она ещё и сама побывала в Москве, причём дважды — отец зайцем провозил в своём вагоне. Надо ли объяснять, как вознесло это её в наших глазах! И с каким чувством возвращалась она не просто в провинцию, а на самые задворки убогого городка, красиво и без всяких на то оснований наречённого Светополем.



Задним числом я понимаю, как одинока была эта насторожённая, похожая на нахохлившуюся птицу девочка в столичных платьях. Барачных чуралась, привести же кого‑нибудь из школы не могла, потому что все узнают тогда, где живёт она. А квартиры им все не давали и не давали, хотя таким значительным человеком был её отец (тут мы безоговорочно соглашались с ней — у детей своя служебная иерархия). Тогда‑то, видимо, и приобрело её остроносое личико сегодняшнее брезгливо–недоверчивое выражение.

На обратном пути — из Москвы я тоже ехал с нею — она на моих глазах отчитала санитарного врача, когда та сделала замечание, что у них не первой свежести халаты. «А вы постойте тут смену, тогда увидим, какой вы станете. Все поезда на солярке давно (она имела в виду кухни вагонов–ресторанов), а мы угольком топим. Да и тот дрянной дают. А хочешь хороший — трёшку гони».

Жаловалась, что теряет квалификацию: одно первое, одно второе, и ни омлета сготовить, ни испечь что‑нибудь… Крашеные волосы слегка приподнялись, и она больше чем когда‑либо напоминала птицу/причём птицу немирную, к упорной изготовившуюся обороне. Ничего общего с той рыжеватой, в кокетливой столичной блузке девушкой, которая с неприступным видом стояла на танцплощадке отдельно от всех. Увы… Не принц подходил к ней, не заезжий москвич, транжирящий в южном городе Светополе командировочные деньги, а местный шалопай, и был при этом так бесцеремонен, что приходилось обращаться за помощью к Славику. К Славику из барака — так звали его в городе.

Помню, как изумлённо смолк оркестр, когда в разгар вечера запрыгнул он на деревянную эстраду с гармошкой в руках, в брюках клёш (тогда ещё это считалось шиком, хотя Тася утверждала, что в Москве уже все носят узкие) и в тельняшке под расстёгнутой рубахой. Он мечтал о море и, убегая из дома, что было распространено тогда среди светопольских мальчишек, однажды доплыл на пароходе аж до Одессы. Оттуда его доставила милиция. Как смотрели мы на него! Славик курил дешёвые папиросы, которые небрежно доставал из коробки «Казбек» (папиросы же были «Север») и походя вворачивал в речь то Дерибасовскую, то Молдаванку, от одного звучания которых захватывало дух.

О сносе барака тогда ещё говорили как о далёком будущем, но все знали, что рано или поздно это случится. А жизнь шла и шла себе — но ещё не настоящая (так полагали), ещё только увертюра, вступление к ней. А раз так, то и беды ещё не беды, чего, между прочим, о радостях не скажешь.

Настоящая жизнь! Завяжет наконец с пьянкой дядя Яша, Славик образумится, пройдёт ревматизм у Лидии Викторовны, супруги Потолковы начнут жить в мире и согласии, а Жанна перестанет хромать… Вот только снесут барак! Вот только, дай бог, получим квартиру!

Получили. И мало–помалу убедились с пугливым разочарованием, что надежды, которые втайне лелеялись столько лет, не спешат оправдываться. Не только не завязал дядя Яша, но с новой силой начал — то новоселье, то свадьба (первую скромно сыграли «наши голубки») — и умер на скамейке у подъезда, где сиживали по вечерам с семечками и разговорами, как когда‑то — на террасе барака. Славик на поминках отца растянул гармошку— образумился! Не прошёл ревматизм у Лидии Викторовны, а супруги Потолковы по–прежнему цапались за закрытой дверью, на людях же были преисполнены любви и взаимного внимания. Не перестала Жанна хромать. И роз на балконе не развела, хотя балкон был, и именно на втором этаже, как просила. «На кой черт он, дом этот!» — проронила однажды, а когда Лидия Викторовна, не веря собственным ушам, уточнила: «Что же, лучше в бараке жить?» — Хромоножка улыбнулась сквозь дым толстыми губами: «Лучше! Там хоть ждали чего‑то».