Страница 129 из 131
Закончив дело, к своему месту грузно затопал Никита Иванович, а награждённый все так же стоял одеревенев.
— Так ведь нельзя же! — выдохнула Валентина Потаповна.
— Можно! — прорычал гвардии майор. — Визалов имеет право. Не было случая, чтобы Визалов представлял к награде, а награду не давали. Не было! — Он остановился у своего кресла, однако не сел. Глаз его стрельнул в неподвижного Дмитрия Филипповича. — Не так велика разница между его заслугами, — ткнул он в него пальцем, — и моими, как разница между этим, — мотнул он головой на победневший коврик. Затем осторожно, все с тем же шумным сопением налил себе водки. — Будь счастлив, солдат! — А так как Дмитрий Филиппович по-прежнему не шевелился, гаркнул: — Ну!
Этот тост перешиб предыдущий. Ещё бы! За награждённого пила старая гвардия, но, незримый, затесался среди них и один молодой, в простроченных штанах на заклёпках и «молниях». Он тоже выпил свою невидимую рюмку и понял вдруг, впервые в жизни, что памятник Неизвестному солдату — не обязательно солдату погибшему.
Визалов оглушительно крякнул (моя бабушка снова вздрогнула), протяжно втянул трепещущим носом воздух, брякнулся в завизжавшее кресло и поискал свирепым глазом, чего бы такого сунуть в рот.
Удача, как известно, не приходит одна. Мало того, что Дмитрий Филиппович получил орден и в правомерности этой награды кто мог усомниться, поскольку вручал её сам Визалов. Мало того, что три, а то и четыре рюмки пропустил он и даже не покосился на Валентину Потаповну. Вдобавок ещё и занемог к вечеру, а это всегда было для Дмитрия Филипповича праздником. Ещё бы! Как ухаживала за ним Валентина Потаповна! Процеживала ему бульончик, шерстяные носки надевала на зябнущие ноги и подкладывала грелку, предварительно обернув её полотенцем, чтоб не обжёгся. Гоголь–моголь взбивала, который как мог он получить в дни здоровья и процветания? Конечно, она ворчала на него, но ворчание было приятным, я знаю это по себе, потому что примерно так же ворчала на меня бабушка, когда я сваливался с ангиной. Дмитрий Филиппович блаженствовал. От ненавистной гречневой каши и той мог отказаться, а в обычные дни покорно жевал, поскольку Валентина Потаповна считала её полезной. О степени её самоотверженности говорит тот факт, что она сама предлагала ему выпить. Сама! За бутылкой бежала, наливала и подносила, и он, приподняв ослабшее тело, благоговейно вливал в себя под её сострадательным взглядом порцию целительной влаги.
Одним словом, праздник. И только одно омрачало его — страх смерти. Подымался ли лёгкий жар, кашель ли налетал или покалывало в груди, Дмитрий Филиппович смотрел на жену такими глазами, что всем было ясно: каюк!
И все‑таки настоящим страх этот не был. В глубине души Дмитрий Филиппович знал, что ничего, кроме удовольствия, не принесёт ему его маленькое (или немаленькое) недомогание. Я говорю об этом с такой уверенностью, потому что знаю: звон колоколов, которые отозвали его отсюда, он услышал, А так как времени у него оставалось совсем мало (и это он тоже почувствовал!), то ни на жалобы, ни на зряшные просьбы он его транжирить не стал.
Последние слова Дмитрия Филипповича! Я думаю о них беспрестанно, я так и сяк кручу их, и, хотя все вроде бы в них понятно, есть для меня в них некая жуть, от которой мороз продирает по коже.
Если приподнять в кладовке полочку, то под ней обнаружится в стене щель. В ней‑то и лежали, завёрнутые в фольгу, двести рублей, которые втайне от жены накопил Дмитрий Филиппович. За какой срок? Неизвестно. Этого он сказать не успел. Примчалась ещё одна «скорая помощь», специальная, в окно протянули шланги и провода, сразу несколько человек в белых халатах суетились у кровати, но все уже было напрасно.
«Под полочкой в кладовке… Деньги». Это и были его последние слова. Об этом думал, всерьёз умирая, понимая, что умирает, теперь уже по–настоящему, и только одного боясь: пропадут деньги!
Принято считать, что в свои последние сознательные минуты человек говорит о самом важном для него. Прощает. Благословляет. Кается в грехах… Отлетающая душа должна быть лёгкой. Дмитрий Филиппович облегчил себе душу так.
Я застал Валентину Потаповну лежавшей на деревянном топчане в соседской беседке. Мне позвонили, что с дядей Димой плохо, но у меня в мыслях не было, что так плохо, и я, зная её неизменную самоотверженность в уходе за больным мужем, поразился, что она здесь, а не там, не с ним. Что она спокойно лежит себе с закрытыми глазами… Да–да, спокойно. Не за него, а за неё испугался я в эту минуту. «Тётя Валя!» — осторожно позвал я. Она не подняла век, но они дрогнули. «Что с тобой?» — спросил я, наклоняясь. «Голова болит», — ответила она. Не простонала — именно ответила, но глаз по–прежнему не открыла. «А дядя Дима? Мне позвонили, что с ним…» Её маленькое лицо не показалось мне белее обычного. «Он там лежит», — проговорила она. Я ближе наклонился к ней. «С ним плохо было?» И услышал в ответ: «Он умер там». Она так и сказала: он умер там.
Сейчас я понимаю, что это был шок. Но шок, непривычный для глаза, всех обманувший — и меня, и соседку, которая, преспокойно оставив её одну, дозванивалась в Крутинск, где гостила у Нонны моя бабушка.
Ни в этот, ни на другой, ни на третий день, когда его хоронили, я не увидел ни одной слезинки на глазах тёти Вали. Лишь в катафалке сорвалась, по дороге на кладбище. На восковой лоб Дмитрия Филипповича села муха. Тётя Валя нагнулась и прогнала её, но муха перелетела на нос. Маленькая, в старческой пигментации рука потянулась было, чтобы снова прогнать её, но обессиленно упала. Рядом сидел дядя Паша Сомов. Как девочку, гладил припавшую к нему в отчаянии Валентину Потаповну. Она медленно подняла к нему лицо и с такой тоской, с таким недоумением: «Паша! Что же это такое, Паша!»
Ничего. Просто свершилось то, чего она так боялась ночами, прислушиваясь: дышит ли? Ему нравилось болеть, он капризничал и глядел на неё жалостливыми глазами, для него это был праздник, а она места себе не находила. Это дома. Что же говорить о чужом городе, где он свалился с температурой, да ещё по её вине? Кто, как не она, затащила его в Пёс?
Валентина Потаповна сурово осуждала себя. Но, к счастью, она была не одна. Кроме сестры, которая возмущалась, как это его угораздило простыть в такую жару, вот Нонна… и так далее — кроме сестры рядом находилась Александра Сергеевна. Что бы делали без неё мои старики! Тотчас лекарств раздобыла, горчичники, а главное, малиновое варенье. Дмитрий Филиппович уплел полбанки. На отдельную кровать уложили его, а Валентина Потаповна — рядом на раскладушке, чтобы ночью поправлять на нем одеяло. Вспотевший после малины, наверняка раскрываться будет…
Она и потом легла рядышком с ним, уже навсегда. Такова была её воля. Мы стояли вдвоём возле дяди Диминой могилы на новом Жалуевском кладбище, последнем приюте моих стариков. Некогда тут был конезавод. Глинистая почва равнодушно принимала мёртвых, а вот живому хода не давала. Быстро засыхали высаженные на могилках цветы и кустарники, маленькие деревца. Суховей и злое солнце летом, ледяные ветры зимой, как правило малоснежной, доканывало то, чему вроде бы удалось прижиться. Озорник дядя Паша завещал не ставить ему памятника, а посадить лучше абрикосовое дерево. Не очень серьёзно завещал — он надо всем посмеивался, а уж над собственной смертью тем более, но сын решил выполнить его наказ. И поныне что ни год сажает абрикосовое дерево, но они не принимаются. А вот шиповник, который дряхлыми руками воткнула в землю тётя Валя (она сильно сдала после смерти Дмитрия Филипповича), прижился и зацвёл. Невысокий и корявый, колючий, с маленькими листиками, крепко держался он на скудной земле под ветрами и палящим солнцем, и розовые цветы его были прекрасны. Тётя Валя показала рукой себе под ноги и сказала: «Меня здесь положите».
Заскучали мои старики. Не явно, не вслух, но заскучали. Не мил им уже ни город Калинов с его кирпичными новостройками и непонятными заботами, ни река Пёс, ни яблоки «белый налив», которых уродилось в этом году несметное количество, ни разгуливающие по улочкам, как пятьдесят лет назад, озабоченные куры. Домой, домой… И уже представлялось, как быстренько пересядут они в неприветливой и шумной Москве на светопольский поезд, скинут обувь, переоденутся в домашнее и, блаженно вытянув ноги, чаек попивая, будут с сознанием исполненного долга глядеть в окно. Леса сменятся скоро перелесками, а потом и вовсе исчезнут. Степь потянется, зелено-жёлтая степь, на которой наконец‑таки отдохнёт утомившийся от мельтешения глаз. Ещё немного, и он с приятностью узнает в низкорослых деревцах у выбеленного домика привычные очертания абрикоса. А там и баштан мелькнёт, и скажет приметливый Дмитрий Филиппович: «Баштан…» — и хитровато глянет на жену, будто это он посадил его.