Страница 8 из 50
— Проходите, пожалуйста, — негромко произнес он и — сделал движение, словно (собирался шагнуть к нам навстречу, но остался на месте.
Миша Тимохин церемонно представил сперва Федора Осиповича, потом — меня. Я заметил, как в глазах моего будущего хозяина приглушенно заискрилась ирония. Он перевел взгляд на подоконник. Там лежала, свернувшись клубком, холеная дымчатая кошка.
— А это — Вера…
Лицо его лукаво разгладилось, но длилось это секунду, не более.
— Кирилл Родионович, — произносил Император, и мне по–прежнему казалось, что он уличает меня словом «Родионович».
Я твердил себе, что отвечаю лишь за себя нынешнего, отвечаю за себя с того момента, как сделался самостоятельным, когда сознание, что хорошо, что плохо, развилось во мне в полную меру и я приобрел силу следовать курсу, который указывал мне мой гироскоп.
Я не видел изъяна в этих рассуждениях, но логика не помогала мне: человек с крысиным встревоженным личиком не оставлял меня в покое.
Вологолов был щедр, он поил отца, а матери и мне делал подарки. Как и раньше, мне было неприятно это, но я перебарывал себя и принимал подарки со сдержанной благодарностью.
Несмотря на ранний час — лось разбудил нас, едва рассвело — клёва не было. Я осторожно положил удилище. По реке плыла ветка орешника. Она задела осоку, и я различил внятный шуршащий звук — такая тишина стояла кругом.
Не знаю, сколько времени продолжалось так. Когда неподалеку громко всплеснула рыба, я вздрогнул. Солнце освещало верхушки старых сосен на том берегу.
Мы собирались удрать из Алмазова тайком, по–воровски, не попрощавшись со Шмаковым и ничего не объяснив ему. Мы бы и уехали так, не Вхмешайся случай. Шмаков застал нас в последний момент, когда мы упаковывали вещи.
Я решил поменять наживу и поднялся за хлебом. В стороне от палатки, недалеко от того места, где час назад стоял лось, сидела Лена. Заслышав шаги, она медленно повернула голову. Я подошел близко к ней.
— Не спится?
— Нет…
— Душно опять?
Она не ответила. Она сидела на перевернутом котелке, подстелив газету.
— А здесь? — спросил я. — Здесь не душно?
— Здесь — нет.
Теперь уже солнце коснулось и наших сосен.
— Почему кузнечиков нет? — спросила вдруг она.
Я не понял её.
— Как нет?
— Нет…
Я осмотрелся.
— Куда же они делись?
— Не знаю. Вчера были, а сегодня нет.
Я прислушался. Потом, глядя под ноги, шагнул — раз, другой, но ни одно насекомое не вылетело из‑под мокрых от росы кед — как это было вчера вечером.
— Спят, наверное, — сказала она.
Я отыскал горбушку, которой мы угощали лося, помешкал, искоса взглядывая на Лену, и пошел к реке.
Больше года минуло со времени нашего путешествия на байдарке и сейчас мне трудно определить, действительно ли Лена в то утро, когда к нам приходил лось, чувствовала свою обреченность или последующие грустные события дорисовали что‑то в моей памяти…
Мне нравилась улыбка Федора Осиповича. Каждая черточка оживала, добрела, губы вздрагивали, словно он собирался сказать что‑то. Но обычно он так и не произносил ничего и лицо его до конца не разглаживалось— улыбка лишь зарождалась, начиналась… Скорее, это была не улыбка, а лишь затаённое преддверие её.
«Официальную часть» взял на себя Миша Тимохин. Он показал мне мою комнату — это была отделенная аккуратной деревянной перегородкой часть единой большой комнаты, из которой, собственно, и состояла квартира Федора Осиповича, — подробно изложил, какие преимущества имеет эта квартира, дом, район (хотя обо всем этом говаривал мне и раньше), честно предупредил, что внизу подвал и оттого пол холодный— словом, добровольно и добросовестно исполнил обязанности хозяина. Затем заговорил об оплате.
— Ваше слово, дядя Федуля. Вы должны назначить цену, а уж дело Кирюши — принять её или торговаться с вами.
Я смотрел на Мишу, ошеломленный.
— Так делается всегда, — невозмутимо пояснил Миша. — Квартиросдатчик назначает, а квартиросъёмщик торгуется, если не согласен.
Губы Федора Осиповича озорно дрогнули. Он помолчал и произнес:
— А нельзя ли начать со второй части?
В конце концов Миша был вынужден саАм назвать цену. Федор Осипович спросил у меня — не дорого ли — и этим дело кончилось.
— Тебя считают совестью лаборатории, — сказал мне Миша Тимохин, довольный тем, что обо мне думают хорошо и что он имеет возможность сказать мне приятное.
Пока любовники оставались в доме вдвоём, он торчал с учебником в палисаднике, бдительно охраняя их от человека, которого называл отцом. Заметив его издали, быстро входил в дом и бросал, направляясь к этажерке с книгами: «Идёт…»
На хлеб тоже не клевало, я насадил кузнечика (из пойманных вчера, в спичечном коробке ночевал) и сразу вытащил окуня. Оглядевшись, бросил его в заросшее травой углубление на берегу. Скоро в траве забилось ещё несколько рыбешек. Наверху гудел голос Антона, стучал топор. С котелком спустилась за водой Лена. Я снимал с крючка крупную плотву. Её холодное скользкое тело упруго извивалось. Высвободив крючок с уцелевшим кузнечиком, я бросил её на землю, но в углубление не попал, и плотва забилась у ног Лены. Она живо подняла её. Рыба смирно вытянулась у нее на ладони.
— Теплая какая…
Я осторожно поправил кузнечика, и тут только до меня дошёл смысл её слов.
— Как теплая?
Лена бережно опустила плотву в углубление.
— Рыба теплая… Никогда не знала.
Я пытливо смотрел на нее. Мои ладони помнили ещё холод мокрого чешуйчатого тела. Я положил удочку, подошел к Лене и взял её за руку. Она была ледяной.
Секунду Лена с недоумением глядела на меня, потом поняла и, быстро опустив глаза, с усилием потянула к себе руку. Я придержал её.
— Тебе нездоровится?
Она не ответила. Упрямо высвободив руку, зачерпнула котелком воды и пошла наверх.
Словно духи по ночам приводили в порядок нашу квартиру: я никогда не видел Федора Осиповича «с веником или шваброй. Мне было неловко, что он убирает мою комнату, и однажды я заранее предупредил его, что в субботу моя очередь мыть полы. Федор Осипович раскладывал пасьянс. Он поднял глаза, и лицо его на мгновенье разгладилось. Но он так и не произнес ни слова, не возразил мне, а когда в субботу я хотел взяться за веник и тряпку, квартира, как всегда, безукоризненно блестела. Федор Осипович невозмутимо сидел за картами. Я был занятым человеком в его глазах, и он считал своим долгом ограждать мой интеллект от сиюминутных бытовых забот.
Приехал за нами Вологолов днём, когда Шмаков был на работе. Мать давно уже исподволь готовила вещи, и теперь оставалось лишь уложить их. Предупрежденный ею за день — она сказала мне об этом мимоходом, как о чем‑то незначительном — заблаговременно отобрал я нужные мне книги и мальчишеские причиндалы.
Торопливо и молча укладывала мать чемодан. Вологолов неподвижно сидел в стороне—не причастный к нам, отдельный от нашей суеты и нервозности. Он был посланцем иного, высокого мира, снизошедший до нас, и лишь поводил глазами, наблюдая за нашими сборами.
Память равнодушно и независимо от меня сберегла мельчайшие подробности тех далёких дней, чтобы после предъявить мне их, как предъявляют счета. Мысль о неизбежности расплаты не выходит из головы у меня. Что за всевидящий беспощадный бухгалтер ведёт в своем холодном далеке наши лицевые карточки?
Мать никак не могла сложить мою рубашку. Она торопилась и нервно кусала накрашенные губы. Вологолов, не меняя позы, посмотрел на свои золотые, плоские, утопающие в рыжих волосах часы.
— Время есть…
В этот момент хлопнула входная дверь. Мать вскинула голову. Я застыл посреди комнаты с портфелем и связкою книг в руках.
— Не беспокойся, — произнес Вологолов. — Говорить буду я.
Мне запомнились его расставленные могучие ноги в новых сандалиях, сверкавших лаком.
Почему я вижу все со стороны: себя — подтянутого сухопарого подростка с устремленным на дверь взглядом, молодую женщину, замершую над чемоданом с поднятой крышкой, и невозмутимого посланца иного, далёкого мира в его сверкающих сандалиях?