Страница 3 из 50
Быть может, я не думал об этом так отчетливо, но подобная мысль ютилась в моем сознании: разве не позволительна известная нечестность в тех случаях, когда её жертвой становится человек низкий, когда жестокость является как бы ответным актом? А иначе почему я так упорно вспоминал глухие пьянки Шмакова в первые месяцы нашей жизни, до переезда в Алмазово, вспоминал холодную неуютность, которая после воцарялась в доме всякий раз, когда мать уезжала по своим делам из Алмазова в город— разве все это не давало право расстаться со Шмаковым без колебаний и тем способом, который представлялся нам наиболее удобным?
Пьяным отец читал монолог, происхождение которого до сих пор остается для меня тайной. Это был монолог об умирающем лебеде. Шмаков то взвизгивал — так, что я вздрагивал, то переходил на шепот и при этом выгибался весь, хотя и без того был маленького роста. Некоторые места в этом монологе звучали совершенно нелепо — я думаю, отец перевирал их.
— И плачет он, маленький лебедь, совсем умирающий, — завывал он, и слезы катились у него из глаз.
Мать сидит на кровати, поджав под себя ноги, черные волосы распущены, а перед ней стоит на коленях трезвый и плачущий Шмаков. Выйдя из больницы, мать не досчиталась многих своих вещей. Шмаков божится, что больше не возьмёт в рот ни грамма, остепенится и будет работать по специальности — пусть только она согласится хотя бы временно поехать с ним в совхоз: там их дела сразу поправятся. Мать молчит. В распущенных волосах сверкают раскосые глаза.
— Ради сына нашего! — причитает Шмаков. — Я люблю его, как своего! И он меня, пусть он скажет, спроси его. Кирюша, — скажи ей, ты ведь любишь меня, скажи ей!
Я стою смирно, лицо мое непроницаемо, и я вижу опущенными глазами розовую лысину Шмакова с разбросанными по ней редкими волосками.
В Алмазове мы прожили шесть лет. Вологолов появился в нашем доме в марте. В июне, на другой день после завершающего экзамена за девятый класс, мы уехали.
Грести было трудно, водоросли цеплялись за бьющие солнцем лопасти весел. На зеленой воде покачивались белые лилии. Антон, перегнувшись, сорвал одну — за ней протянулся толстый вялый стебель — подал, не оборачиваясь, сестре. Лена быстро и бережно взяла цветок. Я видел сзади, как заострились её худые локотки.
В Алмазове Шмаков как‑то разом оправился. Он работал ветфельдшером, не пил, по вечерам и все воскресенья возился с хозяйством, которым мы постепенно обзаводились. Лицо его загорело и теперь не оттеняло своей бледностью розовой лысины. В совхозе его уважали, звали по имени–отчеству — Родионом Яковлевичем, — но когда мы втроём шествовали в клуб, с ним и с моей молодой, не по–деревенски разодетой матерью, раскланивались несколько настороженно.
Местами дно светлело так высоко и отчетливо, что я удивлялся, как мы не задеваем его рулем. Лена вытягивала шею, чтобы первой разглядеть в зарослях камыша вход в реку.
Вливаясь в неподвижную воду плеса, река на солнце чешуйчато серебрилась.
Сын корыстно радовался каждому приезду любовника матери —он видел в этих приездах залог будущей городской жизни. В своих мыслях он давно уже переехал в город, и на жизнь нынешнюю смотрел, как на жизнь прошедшую.
Усыпляя бдительность мужа, мать живо интересовалась хозяйством, к которому прежде была равнодушна. Это вдохновляло его. С энтузиазмом предавался он домашним заботам: копал, полол, поливал, вслух прикидывал, какой славный урожай белой черешни ожидает их в этом году. Понукаемый примером матери, сын с жаром говорил о предстоящем сенокосе, про себя же нетерпеливо отсчитывал дни, отделяющие его от начала волшебной городской жизни. Как было в этом алчном ожидании выкроить минуту, чтобы разглядеть рядом стареющего одинокого человека, которого они, галдя и юродствуя, готовились оставить навсегда?
В очереди на такси стояла старушка. Нам было по пути, и Антон сказал, чтобы она садилась с нами. Торопливо взобралась она на переднее сиденье, пристроила на коленях марлевый узелок.
Вышла она раньше нас. Молодцеватый, в лихой кепочке шофер потребовал с нее полную сумму, выбитую счетчиком. Спеша и приборматывая, отсчитывала она медяки. Шофер доверительно подморгнул нам в зеркало. Долю секунды мы глядели в глаза друг другу, потом я открыл дверцу.
— Идите, бабуся, — сказал я. — Ничего не надо, идите.
Старая женщина растерянно повернулась к водителю. Тот зло сузил глаза.
— Вы, что ли, заплатите за нее?
Я ответил, что он получит ровно столько, сколько покажет счетчик. Шофер побледнел.
— Молокососы, — процедил он и захлопнул дверцу, но поторопился, включая скорость, и двигатель заглох.
Прежде чем мы рванулись с места, я заметил устремленный на меня растроганный взгляд старухи. Каким благородным человеком был я в её глазах!
Человечек с прилипшими к лысине редкими волосами прыгает перед пятнадцатилетним мальчишкой, умоляет не покидать его, норовит поцеловать руку. Лицо подростка бесстрастно, а глаза устремлены на дверь.
Может быть, Антон помнит, как на одном из семинаров у нас вспыхнул спор о тезисе Сократа: «Зло совершается по незнанию». Я молчал тогда, по своему обыкновению, но хмне хотелось верить, что Сократ прав.
Когда мы бежали из Алмазова, мне не было и шестнадцати…
Мать лишь намекнула сыну о предстоящем отъезде. Он понял, обрадовался, но избегал говорить с ней об этом, и даже книги и свои мальчишеские причиндалы отбирал и упаковывал тайком от нее. Стало быть, в душе он понимал, как скверно затеянное им дело, однако трусливо не позволял себе осознать это чувство нравственной брезгливости.
Река сужалась, сдавливаемая лесистыми берегами. Появился слепень — насекомое редкое в наших засушливых краях. Глядя, как садится он на голую руку или борт лодки — с разгону, не выбирая места, будто прилипая — я вслух подивился меткости названия: слепень. Лена, оторвав взгляд от берега, как‑то рассеянно посмотрела на меня и ничего не ответила.
Шесть лет отделяют бегство из Алмазова от путешествия на байдарке, когда с нами была Лена.
— Мы можем выпить на дорогу, — великодушно сказал любовник своему поверженному сопернику. Под окном стояло такси. Оно ожидало любовника, женщину, которую он увозил с собой, и её сына. — Я захватил кое‑что. Три бутылки «столичной». Я вам оставлю.
Вдвоём со Шмаковым посадили мы сад перед домом— черешневые и абрикосовые деревья и виноград, разбили клумбу. Мать в хозяйственные дела не вмешивалась— даже когда у нас появилась корова, отец доил её сам. Он купил мне маленькую косу, и по утрам мы отправлялись за перелесок косить траву. Изредка здесь попадались маслята. Пройдя косой мы обнаруживали их уже срезанными. Они были свежими и молодыми — ни былинки не приставало к их тугому, розовому телу.
Однажды нам особенно повезло — мы доверху наполнили грибами отцовскую кепку. На высоком крыльце стояла, ожидая нас, мать. Утреннее солнце ярко освещало её тонкую фигуру. Я издали приподнимал кепку, чтобы мать увидела грибы.
— Красивая она у нас, — тихо проговорил отец, и что‑то такое послышалось в его голосе, что я удивленно посмотрел на него.
Вологолов был со Шмаковым на «ты», но предлагая в качестве компенсации за увозимую им женщину три бутылки «столичной», он сказал Шмакову «вы». «Я захватил кое‑что, — сказал он. — Три бутылки «столичной». Я вам оставлю».
Хозяйства мать не касалась, но непостижимым образом вдыхала душу во все наши дела. Мы оба чувствовали это, когда она уезжала в город к сестре, хмоей тетке. Пусто и неуютно становилось в доме, мы почти не говорили друг с другом, и я все время помнил, что вовсе не отец он мне, а так — чужой, непонятный человек…
Ласточка–береговушка, высунув голову из гнёзда, провожала лодку внимательным взглядом. Лена долго не отрывала от нее глаз.
Левый берег равнинно простирался вдаль, заросший высокой и сочной травой, в одном месте уже скошенной. Правый обрывисто нависал над нами. Торчали, извиваясь, корни деревьев.
Мы с отцом непременно ходили встречать автобус, на котором возвращалась из города мать. Она появлялась в дверях нарядная, с покупками, узко перехваченная в талии белым широким поясом с медными заклёпками. Мы бросались к ней, как две собачонки, надолго оставленные хозяином в пустой квартире. Нас прорывало— мы говорили, говорили, рассказывали о новостях в нашем маленьком хозяйстве и то, что ещё час назад казалось скучным и обыденным, приобретало блеск новизны и значительность большого события. Мать. со скупой улыбкой (ока вообще улыбалась хмало) поглядывала то на него, то на меня, но на меня чаще, и, хотя шла она обычным своим шагом, мы почему‑то бежали, каждый со своей стороны, мелкими нелепыми шажками. Мы снова говорили с отцом, предвкушали новые дела, смеялись — опять чувствовали себя людьми близкими и необходимыми друг другу.