Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 50



Я надел шерстяную шапочку, которую принес Миша Тимохин, и мы с ним пошли к нему. Тая заворачивала в газету толстые шерстяные носки.

— Уже? — быстро сказала она. — Я сейчас.

Из спальни выкатился их сын и остановился возле матери— беленькая головка едва возвышалась над столом. На лице Таи проступило выражение доброты и ласки. Бережно поправила она волосы на его высоком лбу.

— Супа не ел, — сказала она и посмотрела на мужа.

Миша присел перед сыном на корточки.

— Суп будешь?

Борька исподлобья смотрел на отца, потом повернулся и нетвердо, но. быстро затопал обратно в спальню. Тая ласково проводила его взглядом. Затем с гордостью посмотрела на меня.

— Идём! —прошептала она.

Миша убирал со стола посуду.

Мышь опять заскребла. Я встал и вышел на крыльцо. Ночь была темной. Из окна падал на землю жёлтый свет. Приглядевшись, я различил смятый коробок, проволоку и клочки травы, напоминающие остатки волос Шмакова.

Мы шли по заснеженной оживленной вечерней улице, Тая со смехом рассказывала, как она впервые принесла сегодня на урок магнитофон, купленный школой по её настоянию, но перепутала пленку и вместо английских слов зазвучала джазовая музыка. Встречные мужчины внимательно смотрели на нее, а она делала нид, что, поглощенная рассказом, не замечает их. Её белые модные сапожки, отделанные пушистым мехом, скользили, но она не смотрела под ноги, по–женски беспечно предоставив мне право заботиться о её безопасности. Я поддерживал её за локоть.

Шмаков и впрямь имел надо м–ной странную власть. Едва я приехал в Алмазово, он волшебно снял с меня жёсткий внутренний запрет думать о Тае. Шмаков не только разрешал эти мысли, но и необъяснимым образом стимулировал их. Неловкости перед Мишей Тимохиным я не испытывал больше.

Было душно и тихо. Алмазово спало.

Я возвращался из клуба поздно, с девятичасового сеанса. В темноте звенели лягушки. На крыльце меня ждала мать. Ничего не говорила она мне, ни о чем не — спрашивала. Молча шли мы в дом, где уже давно спал намаявшийся за день Шмаков.

Почему не слышно лягушек? Или ручей, который мы громко именовали рекой Алмазовкой, пересох наконец? Когда‑то мы ухитрялись купаться в нем…

Нелепое желание возникло у меня, когда я стоял ночью на крыльце алмазовского дома, на том самом месте, где много лет назад ждала меня вечерами мать. Желание побывать в Алмазове, посмотреть, как там и что — словно я был в ином, далёком от Алмазова месте.

Шмаков, когда я вернулся в дом, лежал все в той же позе, запрокинув голову, и с присвистом храпел. Было начало второго. Я вспомнил, что раньше — свет гасили в двенадцать, поглядел на засиженную мухами лампочку и тут только сообразил, отчего такая тишина на улице: не работает движок.

Я вошёл в комнату, где недавно шуршала мышь, зажёг свет. На грязном полу валялись газеты — те самые, которыми хвастался Шмаков. Я ногою отодвинул их в сторону, затем приподнял двумя пальцами прожженное в нескольких местах одеяло. Оно лежало прямо на матрасе. Я взял свое полотенце, ещё влажное от посуды, которую мы вытирали им, постелил на засаленную подушку. Потом достал из чемодана тренировочный костюм, переоделся и лёг поверх одеяла. Я решил, что уеду завтра первым автобусом.

Как ни отвратительны были эти два дня — все кончилось, я выдержал, и с каждой минутой все дальше и дальше от Алмазова увозил меня автобус. Виноградники кончились, по обе стороны от раскаленного шоссе тянулось жёлтое сухое жнивьё.

Когда я открыл глаза, было светло. В первой комнате возился и кряхтел Шмаков. Потом зашуршала газета на полу. Я услышал его крадущиеся шаги. Звякнула пряжка ремня, пересыпалась мелочь в кармане. Одна монета упала на пол. Шмаков замер. Я приоткрыл глаза. Он рылся в карманах моих брюк.

Скоро хлопнула входная дверь, и я различил торопливые шаги за окном — полетел опохмеляться.



Я подумал, что если сбегу — сегодня, сейчас, бросив все на полпути, то потом пожалею об этом, потому что все начнется заново.

Мы возвращаемся с косами на плечах: он—с большой, я — с маленькой. Я несу в кепке жёлто–коричневые маслята. На крыльце, освещенная утренним солнцем, стоит мать.

— Красивая она у нас…

Интонация, с какой Шмаков произнес это, преследовала меня весь последний год, а в ту минуту, когда, лёжа на грязной шмаковской постели, я силился припомнить её, она от меня ускользала.

Я встал, снял прилипшее к подушке, разглаженное за ночь полотенце и вышел на крыльцо. День был пасмурным. Пахло саном. На том месте возле перелеска, где мы со Шмаковым косили траву и собирали срезанные косой молоденькие маслята, темнело вытоптанное футбольное поле. Дальше все было по–старому: ореховая роща, пологий склон, некогда засаженный черным виноградом, теперь одичавшим, а наверху— странное деревянное сооружение, назначение которого я не знал. У подножия этого сооружения мы со Шмаковым сбивали камнем кожуру с незрелых грецких орехов. После ладони наши долго хранили темно–бурые несмываемые пятна.

Все это время, вспоминая Алмазово, я неизменно видел Шмакова, наше бегство и подленькие хитрости, которые должны были оградить нас от преждевременного разоблачения. Но Алмазово существовало и само по «себе, и я с удивлением почувствовал, что такое, само по себе, оно мило мне.

Я прикрыл осевшую тяжелую дверь и, перекинув через плечо полотенце, пошел к роще — к тому месту, где мы плескались когда‑то в неглубокой, по колено, воде.

Раздевалка катка была тесной и грязной. Пока мне подбирали коньки, Тая, проворно переобувшись, ждала меня у выхода — яркая в своем свитере и удивительно отдельная от всей той суеты и неопрятности, что царили в павильоне. Мужчины, проходя мимо, задерживали на ней взгляды.

Алмазовка была чуть жива. Я умывался, передвигаясь вверх по течению.

На обратном пути мне встретилась женщина. Она несла эмалированный таз. В нем горкой возвышалось мокрое белье. Она первая поклонилась мне, я смутился и торопливо ответил.

Два или три круга мы сделали вместе, потом она умчалась вперёд, и мы катались порознь. Я старался не замечать её, н–о где бы ни была она, взгляд мой, независимо от меня, выхватывал её из потока катающихся. Я напоминал себе о Тимохине, но думать о нем было скучно, да и как‑то не соединялись сейчас в моем сознании умеренный, серьезный во всем Миша Тимохин и эта девушка, которая плавно, в молодом упоении, скользила по льду. Она знала, куда привести меня!

Скоро я заметил, что к ней пристроился мужчина в черном трико. Когда я снова увидел их, они оживленно говорили о чем‑то и она улыбалась ему. Я преувеличенно ощутил свою неуклюжесть и все тяжеловесное старание южанина, не привыкшего ко льду.

Истошно кудахтала курица. Мгновениями кудахтанье сливалось в короткий панический крик. Я ускорил шаг. Крик доносился от нашего дома, но за скособоченной оградой трудно было разглядеть что‑либо.

С плеча соскользнуло полотенце, я на лету подхватил его.

Шмаков метался по участку, преследуя белую, в пятнах крови, курицу. На крыльце, отдельно друг от друга, валялись топорище и окровавленный, в белом пухе, топор. Из перекошенного рта Шмакова вырывались хрип и ругательства. Курица, хлопая одним крылом, носилась между деревьями. Другое крыло волочилось по земле. Настигнув её, Шмаков хлюпнулся на колени, но в последний момент его жертва выскочила из‑под рук. Шмаков снова бросился за ней.

Наконец птица затрепыхалась у него в руках. Она кричала и сильно била неповрежденным крылом. Шмаков далеко отстранял оскаленное лицо. Потом опустился на корточки и, прижимая коленом к земле здоровое крыло, схватил увертывающуюся голову. Курица захлебнулась и смолкла. Он подержал её так и устало поднялся. Увидев меня, растянул в улыбке дрожащие от напряжения губы.

— Лапшу есть будем… Я для тебя специально.

Курица все ещё билась в жухлой траве. Меня мутило. Шмаков заискивающе спросил, не болит ли у меня после вчерашнего голова.

— А то магазин открыт уже. Могу обегать. Я мигом.