Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 89 из 152



Настоящим заведующим редакционной кухни был Дмитрий Владимирович, и он очень ревниво оберегал свою абсолютную автономность в этой области, не подпуская к ней даже своего кузена Сережу. Вовсе не парадно и даже не уютно выглядела эта кухня-лаборатория, так как она очень скоро завалилась всякими пакетами, ящиками, грудами цинковых клише и целыми тоннами бумаги. Дима не позволял прибирать периодически образовывавшийся беспорядок, но сам он прекрасно в нем разбирался. Напротив, в парадных комнатах все выглядело чинно и изящно. Того требовал Сережа, и за этим следила старушка-няня, непременная, но совершенно безмолвная председательница ежедневных (с четырех до семи) чаепитий. В помощь ей был нанят удивительно расторопный молодой лакей Василий, прекрасно подошедший ко всему стилю дягилевского дома. Нянюшка — типичная деревенская старушка, бывшая крепостная, с трудом ковыляла на своих опухших ногах, лицо ее было измято морщинами, в глазах было что-то тревожно вопрошающее. Сережу она обожала и позволяла ему делать с собой все, что ему вздумается. Он и дразнил ее, и тискал, а иногда на нее и покрикивал довольно грозно, но все же любя. Мы все уважали нянюшку и считали ее своим человеком. Хоть она ровно ничего не понимала в наших беседах, однако ее взор часто выражал тревогу, особенно когда голоса спорящих подымались и дело доходило до криков, а то и до взаимных (не очень обидных и чисто гимназических) ругательств. Ей все подавали руку, я же позволял себе и обнимать эту чудесную женщину — выходца из совершенно иной эпохи.

В общем жизнь в редакции носила оттенок благодушный, с уклоном во что-то забавное, но как-то раз приключилось и нечто весьма неприятное, я бы даже сказал — постыдное. А именно, Сережа с Димой вышвырнули Левушку Бакста за дверь — на лестницу! Так-таки: схватили, сволокли его, сопротивляющегося и негодующего, до входных дверей и вытолкнули на площадку, выбросив вслед и зимнее пальто, и шапку, и калоши. Произошел же этот невероятный и поистине возмутительный казус по причинам, очень специальным.

У Левушки был брат — Исай Розенберг, с виду неудачная копия своего старшего брата. Он был такой же рыжеволосый, горбоносый, однако все то, что в наружности Левушки складывалось в нечто скорее привлекательное и не лишенное изящества, то в Исайке превращалось в довольно отталкивающий тип неаппетитного, чтобы не сказать хуже, жиденка. Так, золотистый оттенок волос Левушки в новом издании сделался красноватым, и цвету шевелюры соответствовало покрытое веснушками лицо. Подобный же неавантажный вариант замечался и в говоре младшего брата. Чуть шепелявящий, но безупречный в грамматическом смысле говор Левушки выдавал лишь в некоторых протяжно-недоуменных интонациях его принадлежность к племени Израиля, у Исайки же шепелявление и вообще все произношение слов доходило до карикатурности, до той манеры, в которой принято рассказывать «жидовские анекдоты». И характеры обоих братьев представляли подобные нюансы расовых особенностей. Левушка, приобщившись к светской жизни, утратил до известной степени свою милую наивность, а вместе с тем и долю своего прежнего прямодушия, но при всем том он, в общем, не переставал быть вполне порядочным человеком, он даже не прочь был выказывать известное «благородство чувств». Напротив, Исайка был жалкой, подхалимо-плутоватой натурой без чести, без совести. Ни ко мне, ни к Сереже он не был вхож; и мы только изредка его встречали и тогда каждый раз старались скорее от него отвязаться. На такое отношение к брату Левушка ничуть не жаловался, будучи и сам не прочь выставить Исайку в неприглядном виде.

Но вот этот же Исай Самойлович Розенберг после ряда лет загнанного и даже бедственного существования, в течение которого он находился всецело на иждивении брата, вдруг начал приобретать известное общественное значение. Когда-то он не мог и трех слов связать, а тут вдруг превратился в «нечто к литературе причастное»: он заделался постоянным сотрудником популярной «Петербургской газеты», где его довольно бойкие, всегда со скандальным привкусом заметки не только не отличались от общего пошловатого тона, но вполне гармонировали с ним. Иногда репортеру Исайке удавалось преподнести и нечто сенсационное и возбудить бурю в очень небольшом стакане воды.

Все это «восхождение» Исайки прошло для нас незамеченным; он и не подписывался своим именем, а его газета (имевшая усердных читателей главным образом среди мелкого купечества) лишь изредка и случайно попадала нам в руки. Но положение изменилось с момента нашего приближения к театру, т. е. с момента назначения князя Волконского директором, а Сережи — его чиновником особых поручений. С этих пор разные интимные события, происходившие в императорских театрах, перестали быть для нас тайными, и естественно, что среди посвящаемых в театральные секреты был и Бакст, который был жаден до всяких сплетен, особенно с тех пор, как закулисный мир стал ему близок благодаря его роману с артисткой Ж. К тому же Бакст начинал чувствовать какое-то специфическое призвание к театральной деятельности.





Все мы умели хранить поверенное нам под большим секретом, и уже, во всяком случае, воздерживались от распространения этих иногда и довольно пикантных тайн, но вот Левушка обладал в лице родного брата настоящим газетным детективом, который как раз все, что ему менее всего полагалось знать и что, во всяком случае, не должно было попадать в печать, вынюхивал и выслеживал с усердием. Со своей стороны, у Левушки не хватало выдержки от Исайки особенно интересные вещи скрывать. У нас даже возникали подозрения, что для того, чтобы угодить брату, он эти секреты иногда и сам, по собственному почину, выдавал. Как бы то ни было, после ряда случаев, когда Левушке влетело от Сережи и от Димы за его недостаточную сдержанность, в газете Исайки появилась однажды какая-то особенно сенсационная новость из театрального мира, и тут не оставалось сомнения, что произошло это через канал Левушки. Дима и Сережа стали его за это попрекать, Левушка, чувствуя себя в душе виноватым, очень глупо оправдывался; слово за слово, дело дошло до настоящих и оскорбительных ругательств и, наконец, наш друг и член редакции был вытолкнут за дверь и подвержен немилосердному «навсегда» изгнанию. Происходило это поздно вечером, и, кроме названных лиц, никого из нас в редакции уже не было.

При всем своем уродстве, эта история прошла бы в жизни «Мира искусства» без заметных последствий, подобно тому, как проходили всевозможные подобные ссоры не раз. Ведь уже через неделю вышвырнутый Левушка восседал, как ни в чем не бывало, в своей рабочей комнате в конце коридора и усердно ретушировал фотографии, а выйдя к чайному столу, принимал со всегдашним своим веселым добродушием участие в общей беседе. Да и мы пожурили Диму и Сережу за их безобразный поступок, но поспешили забыть то, что они сделали. Совсем иначе взглянул на случившееся Костя Сомов. Он не только принял к сердцу обиду, нанесенную другу, но решил из-за этого порвать с Сережей и с Димой, а решение свое безотлагательно привел в исполнение, послав по адресу Дягилева негодующее письмо, в котором он в очень резкой форме объявил, что покидает «Мир искусства» и отныне вообще не желает продолжать знакомство с его редактором.

Сережу это письмо бесконечно огорчило. Из всех своих друзей-художников Дягилев возлагал именно на Сомова самые большие надежды, и выражалось это в каком-то постоянном ухаживании за ним и даже в самом тоне, в котором он к нему обращался. Как раз тогда, незадолго до скандала, он заказал Косте от имени дирекции театров несколько программ для эрмитажных спектаклей, да и новая прелестная обложка журнала, заменившая неудачную коровинскую с начала 1900 года, была сделана по рисунку Сомова. И вдруг — такой оборот! И за что же? За то, что немножко бесцеремонно было поступлено с Бакстом, чему ведь имелись многие аналогичные прецеденты. Сережа, получив письмо, сразу примчался ко мне и чуть ли не со слезами на глазах потребовал от меня, чтоб я немедленно устроил его примирение с Сомовым, я поспешил с этим поручением и тотчас же поехал к Косте, у которого встретил Нувеля. Соединенными усилиями мы стали убеждать нашего друга, чтоб он сменил гнев на милость. Но никакие доводы и убеждения не смогли сломить упрямство Сомова. Он остался при своем, и это решение порвать как с Сережей, так и с Димой он затем провел на деле, если и не с полной выдержкой, то все же в достаточно показной, демонстративной форме.