Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 81 из 152

Уже два раза я упомянул имя Серова в связи с нашим пребыванием в Финляндии. Это станет понятным, когда я скажу, что почти все лето 1899 года. Серов провел в Териоках, отстоящих по прямой береговой дороге всего в нескольких верстах от Черной Речки. Именно тогда завязалась между мной и им та дружба, которая продолжалась затем до самой его безвременной кончины, и воспоминание о которой принадлежит к самому светлому в моем прошлом. Вообще, Серов был скорее недоступен. Этот несколько мнительный, недоверчивый человек неохотно сближался. Поэтому дружеские отношения со всей нашей компанией должны были завязаться с Серовым не без некоторых с его стороны колебаний, а то и огорчений. Чего в нас наверняка не было, так это простоты. В этом я не могу не покаяться, и делаю это с сознанием, что в позднейшие времена и тогда, когда последние следы юношеской блажи стерлись, мы все, и я в частности, все более и более стали опрощаться, отвыкать от гримас и всяческого ломанья. И вот в этом нашем исправлении, без сомнения, немалое влияние оказывал Серов, не столько его весьма редкие замечания или упреки, сколько тот огорченный вид, который он принимал каждый раз, когда в его присутствии кое-какие застарелые в нас привычки брали верх.

Впрочем, надо оговориться. Серова отнюдь не следует себе представлять в виде какого-то угрюмого пуританина-цензора, и менее всего он походил на гувернера. Скорее тон гувернера (или, как мы его дразнили, «гувернантки») брал иногда Дима; напротив, Серов терпеть не мог всякую цензуру. Он любил и сам пошутить, и никто так не наслаждался удачными шутками других, как он. Как очаровательно он смеялся, какая острая наблюдательность, какой своеобразный и подчас очень ядовитый юмор просвечивал в его замечаниях! Но чего Серов положительно не терпел, так это кривляния и хитрения в обращении с друзьями. Тут больше всего попадало Сереже, но попадало и мне, и Баксту, и Валечке, причем еще раз прибавлю: все выражалось не столько в словах, сколько во взгляде, в странно наступавшем молчании, в том, что Серов вставал и начинал прощаться, когда ему на самом деле некуда было спешить. Особенно его огорчали циничные сальности. Зато когда беседа с друзьями была ему по душе, он готов был пропустить даже и очень нужное для него свидание.

И вот лето 1899 года сыграло большую роль в сглаживании всяких шероховатостей в моих отношениях с Серовым. Живя на Черной Речке, мы виделись с Серовым несколько раз в неделю; в большинстве случаев это он приходил или приезжал к нам, иногда же мы встречались, по предварительному уговору, на полпути от нас до Териок, и тогда заканчивали прогулку вместе, причем особенно любимым местом была шедшая параллельно прибрежному шоссе верхняя дорожка, откуда открывались чудесные далекие виды. Наконец, он заезжал к нам по дороге к тому месту на побережье, которое он купил и где уже строилась под его наблюдением дача.

Значительную часть лета 1899 года Серов провел в Териоках, однако гостил там он у В. В. Матэ один, тогда как его семья оставалась в Москве. Часто и добрейший Матэ принимал участие в наших прогулках, причем его энтузиазм, воспламенявшийся по любому поводу, немало веселил Серова. Очень своеобразны были вообще отношения между этими двумя людьми, имевшими между собой, казалось бы, мало общего. Матэ был, несомненно, даровитым человеком, и одно время на него возлагались большие надежды не только как на искусного, чуждавшегося рутины мастера своего дела, но и как на чуткого преподавателя. Однако эти надежды не сбылись в полной мере, и помешала тому его органическая непоборимая лень (он слишком довольствовался болтовней, проектами, мечтаниями, лишь бы только не засесть за работу), а также и крайняя его бестолковость. Фамилия у него звучала на французский лад, но говор у него был чисто расейский, всей же своей повадкой и манерами он напоминал старого, засидевшегося в университете студента.

Я был знаком с Василием Васильевичем с юных лет, и тогда уже Матэ, будучи еще совсем молодым, представлялся мне таким же растяпой-энтузиастом, каким он остался на всю жизнь. При этом он был честнейшим малым, безгранично преданным всем, с кем сходился, а ученики обожали его. С своей стороны, и Матэ был склонен преувеличивать достоинства и дарования своих учеников. По собственному почину он, между прочим, учредил в академической своей квартире свободный вечерний класс, на котором в непринужденной форме делился со всеми своими техническими познаниями в гравюре. При своем широком гостеприимстве он не только всякому был рад, но он не уставал зазывать к себе и тех, кто по собственной инициативе не шел к нему или все откладывал свое посещение. К таким отлынивающим от посещения милого Матэ принадлежал, Бог знает почему, и я. Скорее всего меня коробило в нем слишком явно выраженный style russe, его какая-то бесшабашность, а также и то, что называется «складной душой». Нельзя было вполне положиться на Матэ, а в своих взглядах, будь то политические и гражданственные, он звал и мнил себя исповедующим самые передовые, самые светлые идеи; однако это у него как-то уживалось с весьма неожиданными противоречиями, едва ли им самим осознаваемыми. Женат он был на немке (эстонке?), говорившей по-русски с немецким акцентом, и вот это сочетание долговязого всклокоченного Матэ, являвшего во всем очень ярко выраженную славянскую душу, с этой плотненькой, очень некрасивой, но очень аккуратненькой Frau Professor, как бы сошедшей со страниц «Летучих листков», казалось чем-то нарочитым и чуть даже карикатурным. Серов любил благодушно подтрунивать над ними обоими, причем Василий Васильевич смеялся во весь свой заросший бородой рот, а жеманная его жена (забыл ее имя и отчество) слегка надувалась, что только еще более подстрекало Серова к насмешкам.





Дача, нанятая Альбером пополам с Катей, представляла собой большой, старомодный, покрашенный светло-желтой краской дом в два этажа с обязательной вышкой — бельведером. Уже издали можно было заприметить благодаря тому гигантскому, похожему на императорский штандарт флагу, который развевался с высокой мачты, водруженной Альбером на следующий же день после своего переезда на дачу. Мой брат обожал всякие подобные эффектности, — так же, как он обожал фейерверки, спуски воздушных шаров, иллюминации, пикники, и как раз летом ему было в этом смысле особенное раздолье. Но еще характерным для него было то, что, хоть дача и была огромная и поместительная, однако обитателей в ней набралось такое множество, что всем стало тесновато. Мания Альбера вечно кого-нибудь зазывать к себе и заставлять у себя гостить дня два или три, с годами вовсе не ослабела. Подобно тому, как 15 лет назад в петергофском Бобыльске, или в Ораниенбаумской Колонии, у него и здесь, на Черной Речке, гостило по нескольку человек зараз, и всех он кормил, если и не роскошно, то обильно и вкусно. А главное, что ценили гости Альбера, это настроение непрерывного веселья, царившего в его доме. Смех, песни, шутки, игры, всякие дурачества и представления не переводились.

Хотя теперь он был лишен общества своей первой жены, также очень любившей веселиться, однако эта утрата не сказывалась на всем его житье-бытье, и это тем меньше, что отчасти Марию Карловну заменяла вторая дочь Альбера — Камилла, Милечка, впоследствии вышедшая за известного генерала Хорвата, но тогда еще пребывавшая в девичестве и пользовавшаяся огромным успехом у мужчин. Достаточно будет сказать, что за ней волочился не только славившийся своей влюбчивостью Левушка Бакст (он даже сделал ей однажды предложение), но и наш сухарь Валечка подпал под ее чары и воздыхал по ней. Прибавлю, что это была последняя (столь же неудачная, как и все предыдущие) попытка нашего друга проникнуть в Венерин Грот, после чего он от подобных попыток отказался совсем и превратился в того убежденного гомосексуалиста, каким он остался до старости, совратив даже в свою веру и приятеля Сомова.

Однако в то лето 1899 года у Милечки нашлась опасная соперница по заколдовыванию сердец, а именно, в лице Иви Ливесей, дочери моего английского приятеля Рэджа, превратившейся из кусавшей (!) всех шалуньи-девочки в действительно очаровательную, необычайно типичную англичаночку. Теперь ей было 18 лет, и она вся цвела молодостью и задором. Только что она казалась вакханкой, готовой броситься в объятия любого сатира, и тотчас же эта кажущаяся распущенность заменялась манерами образцовой «викторианской мисс». Совершенно без ума влюбился в нее тогда Коля Лансере; он даже осенью того года отправился вслед за ней в Англию; однако из этого ничего не вышло, и он с носом вернулся к себе. Хохот Иви раздавался на всю дачу Альбера и на весь окружающий ее большой и довольно запущенный сад. Бегала она на своих длинных точеных ногах, как Диана, обыгрывала всех в крокет (в те годы в России еще процветавший), взлетала на паджане под самые небеса, а главное, дурила и кружила головы, начиная со своего квази-дядиньки — Альбера.