Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 69 из 152

Но бывало, что он и предупреждал меня: «Не ходите слишком далеко, господин Бенуа, будет дождь», — и дождь действительно являлся среди самого солнечного дня, пригнанный бог весть откуда. Особенно я любил поспеть на открытое место фалэзы к моменту, когда цвет воды на всем необозримом пространстве меняется, точно на сцене театра. Только что оно было лазуревым и изумрудно-зеленым, и вдруг с непонятной быстротой оно превращается в тяжелую свинцовую массу… А то появившийся вдали грязно-розоватый туман внезапно настигнет кручи берега, и постепенно одна часть его за другой исчезают. Еще фантастичнее бывали грозы, и особенно запомнилась мне та, которая разразилась над Сен-Пьером к концу лета. Сотни молний вспыхивали почти беспрерывно, и все небо, по которому с бешеной быстротой неслись тучи, точно было в огне. И, однако, все это зрелище оставалось немым, беззвучным, и не доносилось ни одного раската грома; только гнувшиеся и трепетавшие деревья наполняли воздух шумом своей листвы. Это представление продолжалось около двух часов, но с самого начала мосье Монье-Бертель заверял: «Не опасайтесь, ничего не будет, ветер верховой, гроза пройдет стороной, нас не коснется». И его слова сбылись.

ГЛАВА 28

Журнал «Мир искусства»

Досадно было покидать Сен-Пьер как раз тогда, когда листья буков стали восхитительно желтеть и краснеть, погода продолжала быть теплой и даже жаркой (во время моего пребывания в Руане я внутри собора буквально обливался потом), а колючие кустарники по дорогам густо покрылись черными, похожими на малину ягодами (ежевикой?), до которых я был большой охотник (особенно до пирогов с начинкой этих «мюр», божественно приготовляемых Атей).

Но вот стали приходить телеграммы и письма то от княгини, то от Дягилева, требовавшие моего возвращения в Париж. Вскоре прибыли и Тенишевы. Князю надлежало приступить к более последовательному и непосредственному наблюдению за устройством Русского отдела на Всемирной выставке, а обе княгини решили зорко следить за тем, как бы Вячеслав Николаевич, вкусу которого они не доверяли, не натворил чего-либо непоправимого. Костя Сомов, уехавший на лето в Россию, не счел по возвращении удобным возобновлять наем своей мастерской во дворе нашего дома и поселился в небольшой, довольно комфортабельной комнате на соседней рю Леопольд Робер, нам же эта его измена пришлась кстати, ибо при осложнении (в связи с рождением второй дочери) хозяйственных забот моей жене становилось обременительным иметь ежедневным гостем хотя бы и очень близкого, но все же постороннего человека. Более значительным усовершенствованием нашего житья-бытья для меня лично было то, что мы принаняли еще одну квартиру в две комнаты с кухней по нашей же лестнице, но двумя этажами выше. Обе эти мои комнаты выходили на север и могли мне служить для живописи. В гостиной я устроил мастерскую, и она скоро приняла, благодаря мольбертам и стойкам с папками, соответствующий технический аспект, вторая же комната предназначалась под мои литературные занятия. Я и до того писал немало — для собственного удовольствия, — теперь же, ввиду создания нашего журнала, я почувствовал себя обязанным более последовательно прибегать к перу. О таком моем долге постоянно напоминали в письмах и друзья, особенно Сережа.

Еще весной я резюмировал в письмах к княгине Четвертинской мнение о задачах и о характере нашего журнала: «Авось, — писал я 1/13 апреля 1898 года, — нам удастся соединенными силами насадить хоть кое-какие более путные взгляды. Действовать нужно смело и решительно, но без малейшего компромисса. Не гнушаться старины (хотя бы вчерашней) и быть беспощадным ко всякой сорной траве (хотя бы модной и уже приобретшей почет и могущей доставить чрезвычайно шумный внешний успех). В художественной промышленности избегать вычурное, дикое, болезненное и нарочитое, но проводить в жизнь, подобно Моррису, принципы спокойной целесообразности — иначе говоря, вечной красоты. Отчего бы не назвать наш журнал „Возрождение“ и в программе не объявить гонение и смерть декадентству как таковому? Положим, все, что хорошо, как раз и считается у нас декадентским, но я, разумеется, не про это ребяческое невежество говорю, а про декадентство истинное, которое грозит гибелью всей культуре, всему, что есть хорошего. Я органически ненавижу эту модную болезнь, да и моду вообще! Мне кажется, что мы призваны к чему-то более важному и серьезному, и нужно отдать справедливость Сереже, что своей выставкой он попал в настоящий тон. Никогда не уступать, но и не бросаться опрометью вперед. А главное, дай Бог ему устоять перед напором Мамонтова, который хоть и грандиозен и почтенен, но и весьма безвкусен и опасен. Ох, Сереженьке будет много дела!»

Среди лета, особенно в дождливые дни, когда не было возможности выйти на воздух и работать с натуры, я стал пробовать свои силы в писании критических статей. Пять лет назад я, правда, уже смастерил (да еще по-немецки) вполне удовлетворительную для того времени статью о русской живописи для Мутера, правда, у меня накопилось немало всяких проб пера, коими я пытался восполнить художественное образование моих княгинь, правда, я как-то отважился написать большой (но отвергнутый) фельетон для «Нового времени» на тему об импрессионизме, однако из всего этого ничего теперь не могло быть использовано и не составляло того опыта, который приучил бы меня систематически излагать свои мысли и впечатления. Особенно меня мучили всякие сомнения психологического порядка.





Вот что я писал в одном из своих писем другу Валечке Нувелю из Сен-Пьера (5 июня 1898 г.): «Года три назад я бредил о художественном журнале… но с тех пор я охладел к самой мысли об издании журнала. По самой своей натуре — журнал есть „опошление“. В то же время я не должен забывать, что есть люди, молодые художники, которым журнал может принести существенную пользу. Поэтому принципиально я за журнал. Но от этого до теплого к нему отношения далеко. Будь я в Петербурге, с вами, разумеется, мой лед под ударами дебатов (каков образ!) раскололся бы. Но здесь, вдали от всех, лед толстеет и крепнет». Приведу отрывки из двух писем того же Валечки — и из одного дягилевского — они характерны и для личностей моих приятелей, и в то же время они бросают свет на то, как создавался журнал и какая царила атмосфера в нашем кружке, постепенно превращавшемся в настоящее сообщество — в то, что еще через несколько месяцев получило право называться «редакцией Мира искусства».

Вот выдержка из письма Валечки от 15/27 июня 1898 года: «Твое письмо меня очень тронуло, но вопрос, предложенный тобой, поставил меня в крайне затруднительное положение. Вздор ли жизнь или нет? Могу ответить только так: 1) не знаю; 2) я об этом теперь не думаю. Объясняю же это тем, что из юношеского возраста я перешел в зрелый. Прошла пора мечтаний, грез и утопий, то время „Когда мир окутан туманом, а бутоны обещают чудеса“.

После целого ряда разочарований[20] наступил момент усталости, потребность в абстракциях исчезла, способность к исканиям ослабела. Мы окунулись в действительную жизнь. Единственное, что осталось, — это желание и надежда вернуться когда-нибудь снова к высшему в такое время, когда потребность в нем будет настолько велика, что даст нам новые силы для исканий. Все это, быть может, очень грустно, но мне кажется — это закон… Все мои вечера я теперь провожу у Сережи. Журнал нас экситирует, эмоционирует, и мы все за него принялись с жаром. Каждый день происходят горячие дебаты. Вот что меня теперь интересует! Быть может, это мелко и низко, но оно есть, и я не могу и не буду насиловать свою личность. К более высоким интересам я перейду только тогда, когда почувствую к тому естественную настоятельную потребность».

Второе письмо Валечки еще характернее для личности моего друга. Если В. Нувель и не пожелал (по отсутствию известного мужества) стать каким-то официальным участником журнала, то все же он проявлял в интиме редакционных собраний весьма большой интерес к делу, а моментами он отваживался и активно вмешиваться как в общие вопросы, так даже и в составление отдельных текстов — главным образом по своей специальности — по музыке.

20

Разочарования Валечки были всякого рода. Тут были и неудачи в делах сентиментальных, но тут были и неудачи психологического и философского порядка. Первые привели моего друга к убеждению, что он не может иметь успех у женщин, и отсюда выработалась у него склонность искать Эрота вне области, подчиненной Афродите. В то же время это обусловило развитие того цинизма, задатки которого намечались в нем еще тогда, когда он ходил в коротких штанах. Своим учением он заразил и нашего общего друга К. Сомова, с которым он особенно сблизился в годы моего отсутствия из Петербурга. Неудачи же философического порядка выразились в том, что Нувель заделался было последователем Толстого (и даже до того поверил в свою призванность на подвиг отречения от всего суетного, что сгоряча распродал и роздал свою библиотеку). Однако вскоре затем понял, что эта призванность была иллюзией, и всякий «толстовизм» слетел с него бесследно. Были у него и другие подъемы и падения, и, в конце концов, душевная мятежность в нем исчезла совершенно.