Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 42 из 152

ГЛАВА 16

Художественные сокровища Парижа

В предыдущих главах я пробовал нарисовать мои первые впечатления от Парижа, преимущественно в тех его ликах, которые, хоть и пленили и занимали меня, однако не могли быть сочтены за то, для чего, в сущности, я и совершил наше переселение. Даже театры и концерты не так уж отличались от того высококачественного, что мы имели у себя в Петербурге. Иначе обстояло дело с тем, что являлось моей специальной областью и что представлялось мне незаменимым питанием для художника. Правда, я находил и у нас на родине немало случаев любоваться произведениями искусства и делать всевозможные открытия, изучению которых я собирался посвятить все силы. Но в чужих краях таких волнующих красот было гораздо больше, и многие из них были несравненно большего значения, нежели сокровища, находившиеся в России. Особенно меня манило то, что я уже знал по воспроизведениям, но что мне мучительно хотелось видеть в натуре, в своей атмосфере, в гармоничном окружении. Я чувствовал жгучую потребность увидеть воочию архитектурные памятники Парижа, а также изучить те мировые сокровища, что хранились в его музеях — с Лувром во главе. Хорош был наш Эрмитаж (он продолжает по сей день быть одним из богатейших музеев мира, несмотря на постыдное разбазаривание после революции его первоклассных редкостей), но все же многие мировые шедевры хранились именно в Париже. Здесь только можно было вполне понять чары Леонардо да Винчи, здесь я готовился увидеть «Положение в гроб» Тициана, «Концерт» Джорджоне, «Брак в Кане» Веронеза, «Коронование Марии» Беато Анжелико и столько еще первоклассных произведений искусства. Наконец, только в Париже можно было полностью изучить французскую живопись, начиная с Пуссена и кончая Делакруа, что же касается до импрессионистов, то только здесь я мог бы проверить, говорил ли правду Р. Мутер и другие передовые историки и критики, когда они ставили на первое место тех или иных художников, недавно еще ничего не значивших и подвергавшихся всяческому осмеянию.

Естественно, что едва успев распаковать нужнейшие вещи, я в первый же день нашего поселения в пансионе полетел в Лувр. Посещение этого храма искусства производилось затем, несмотря на поиски квартиры и на ее устройство, почти ежедневно, в те же дни, когда я не бывал в Лувре, я целые часы после завтрака проводил в Клюни, в Люксембурге или посвящал их осмотру церквей. Несколько позже я познакомился и с Карнавале, с Национальной библиотекой и с Версалем. Что же касается до многих других достопримечательностей, коими ныне гордится Париж, то их тогда еще не существовало. В 1896 году еще не был построен Малый дворец, богатства Музея декоративного искусства лежали в ящиках, коллекции Жакмар-Андре не были открыты для публики, не был доступен для осмотра и замок герцога Омальского Шантильи, несметные богатства которого стали по завещанию герцога общественным достоянием лишь после его смерти. Но и того, что было доступно в Париже и в Версале, было достаточно, чтобы совершенно поглотить мое внимание на многие, многие месяцы и подчас вызывать во мне род отчаяния от сознания, что мне никак не справиться с подобной задачей. В этот первый год познавания Парижа я просто не выходил из какого-то ощущения опьянения, иначе говоря, и я угорел в Париже, но только этот угар был особого рода. Я непрестанно чувствовал, что я внутренне обогащаюсь, что накопляю в себе духовное питание, которого хватит на всю жизнь.

Я и на сей раз не стану перечислять все то, что при изучении Парижа мне особенно запало в душу. Ограничусь главнейшим и начну как бы с конца, а именно со своего приобщения к тому, что в те дни могло все еще считаться за последнее слово французского искусства, за нечто современное и даже передовое. Ведь корифеи импрессионизма, за исключением одного Мане, были еще сами живы, иные — полные творческих сил. Тем не менее, в общественном мнении они вовсе не занимали каких-либо первых мест. Никому в широких массах не могло прийти в голову считать этих художников за каких-то неоспоримых знаменитостей Франции. Напротив, их творчество продолжало носить злободневный, слегка скандальный и вызывающий характер; даже и очень изощренные критики и культурнейшие любители с яростью спорили, — хотя бы о том, можно ли вообще допустить в стены национального музея французского искусства такие ужасы, как «Олимпия» Мане?





Но где можно было изучать картины импрессионистов в момент моего прибытия в Париж? Люксембургский музей только еще готовился принять дар Кайботта, в частные собрания трудно было проникнуть, большинство художественных торговцев воздерживались от крайностей, чтобы себя не компрометировать в глазах публики поощрением таких явлений, которые слыли за наглядные свидетельства об упадке французского искусства. Один только Durend Ruel продолжал бравировать общественное мнение; лишь в его галерее на rue Lafitte, как в любой музей, мог войти всякий и беспрепятственно обозревать то, что было развешано в ряде комнат, тянувшихся до самой rue Le Pelletier. Однако, при моей стеснительности, я и туда не сразу решился войти, а потребовался американский апломб Фильда, чтобы вслед за ним я переступил через порог галереи. В общем, мое принятие импрессионистов происходило не без скачков и не без своего рода внутренней борьбы.

Далеко не все одинаково нравилось даже у того художника, который прежде других сделался моим любимцем: у Дега; а уж о Ренуаре и говорить нечего, — его я оценил значительно позже и тогда, когда я уже успел привыкнуть к странностям его красок и «выучился не обращать внимания» на погрешности в рисунке (совершенно неизбежные, а иногда и чудесные). Я понял, какая в нем предельная, неподражаемая жизненность. Что же касается до Клода Моне, так решительный момент в моем принятии его был тот, когда у того же Дюран Рюэля появилась его большая картина «Дама в зеленом». Тут я поверил в совершенную исключительность его живописного дара и в то, что Моне подлинный мастер. После того я и вообще преисполнился именно к нему особой нежности. Должен, впрочем, прибавить, что и тогда, когда я познал, понял и полюбил импрессионистов в первоначальной стадии их творчества, я продолжал с недоверием, а иногда и с ненавистью относиться к тому периоду их эволюции, который начался в 80-х годах и в котором постепенно рассудочность, теоретичность стали заменять прежнюю простоту подхода и непосредственность. Сислей и Дега потому мне и оставались особенно дорогими, что они были чужды теоретических исканий, основанных на разложении цвета и т. д., продолжали писать так, как они видели и чувствовали. Куда девалась та свобода и простота в подходе к задаче, благодаря которым и Моне и Ренуар в течение первых десятков лет своего творчества создавали один шедевр за другим! Почему они перестали следовать своим вкусовым влечениям? Увы, тот же Дюран-Рюэль поощрял их на этом пути и вел усиленную пропаганду среди своих клиентов, дабы именно эти новшества и дерзания были приняты и оценены. При этом можно усомниться, вел ли он эту свою пропаганду с полной бескорыстностью. Будучи прежде всего купцом, он подготовлял общественное мнение к тому, чтобы весь товар, скупленный в течение многих лет у своих художников, нашел бы себе сбыт, ему же досталась хорошая прибыль. Что же касается до того, каким развращающим образом такая пропаганда могла отозваться на общественном вкусе, в какой степени именно он, Дюран Рюэль, повинен в упадке знаменитого французского вкуса и как затем этот упадок отразился на художественном вкусе всего мира, ему как торговцу было, разумеется, мало дела.

Как раз с этих же пор, одновременно со все усиливающимся презрением ко всякого рода мещанству, к буржую, к филистеру, начинают обозначаться и новые формы всемогущественного снобизма, опирающегося на такие формулы, как «люди никогда не оценивают по-должному современное им творчество», или «то, что сегодня кажется уродливым, завтра обязательно окажется на первом месте». Как раз импрессионисты служили разительным примером тому: четверть века назад никто не хотел отнестись серьезно к их творчеству, а теперь многие радовались тому, что они в свое время сделали выгодное помещение капитала, приобретя за гроши вещи, всех тогда возмущавшие. Отсюда делался вывод, что и в будущем то, что в данный момент представляется уродливым и глупым, будет завтра объявлено достижением величайшей красоты и будет цениться особенно высоко. Такие убедительные для клиентов формулы то и дело слышались из уст самого Дюран-Рюэля, а затем их переняли и Воллар, и Бернгеймы, а вне Парижа все те торговцы искусством, которые напряженно следят за тем, что является последним словом именно в Париже. Эти наставления биржевого порядка окончательно сбили с толку не только просвещенного филистера, но и настоящих художников. Они привели к тому, что рядом с подлинным искусством махровым цветом распустились всякие виды дилетантизма и мистификации.