Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 35 из 152

Сам Пауль Мейергейм был нестарый человек, выше среднего роста, чернобородый, с проседью. В его манере было что-то мило-благодушное и что-то нервно-настороженное, точно он чего-то когда-то испугался, и следы этого испуга остались навсегда. Занимал он вблизи Тиргартена нарядный особняк с типичной для Германии 80-х годов обстановкой, состоявшей главным образом из старинной мебели. На стенах висели старинные картины, из которых он особенно ценил большой и роскошный натюрморт голландца Ван Бейерена. Но рядом с картинами старинных мастеров я заметил несколько маленьких картин середины XIX века — того несколько слащавого жанра, главными представителями которого в 40-х годах были Meyer von Bremen и Eduard Meyerheim. Последний, чего я раньше не знал, был отцом Пауля, и трудно было себе представить больший контраст, как тот, что существовал между сыном — последователем Адольфа Менцеля и других реалистов, и тем скромным, наивным художником, глядевшим на все через розовые очки дюссельдорфской школы. При этом мне понравилось в Пауле, с каким умилением этот рослый и элегантный бородач, этот завсегдатай высших кругов и придворных балов[3], отзывался о творчестве своего отца, как нежно он эти картинки любил, с каким убеждением отстаивал достоинства этой старосветской живописи.

В Мюнхене мои покупки продолжались в том же чередовании удач и неудач, но здесь в роли Ганса Германа оказался мой квази-родственник Ганс фон Бартельс, сам себя называвший кузеном всей семьи Бенуа. С ним я познакомился в Гамбурге в 1882 году во время моего первого заграничного путешествия с родителями. Тогда Гансу было около двадцати пяти лет (мне же было двенадцать), и с тех пор я его не видел. Но Ганс за эти годы не переставал находиться в переписке как с Альбером, так и с нашим общим двоюродным братом Сашей Бенуа-Конским. Наружность Бартельса за эти четырнадцать лет мало изменилась в чертах лица и в манерах, но тогда он мне показался каким-то гордым, настороженным, несколько даже мрачным. Возможно, что действовала на него вся уж очень буржуазная семейная обстановка, в которой произошло наше знакомство; полный честолюбивых чаяний, художник просто тяготился специфической атмосферой фамильных собраний, и суждения, даже похвальные, старых тетушек и дядюшек должны были действовать ему на нервы. Теперь же он был полон самого непринужденного веселья, принимавшего моментами бурно-шумливые формы; встретил он нас прямо с каким-то родственным восторгом. Мы сразу перешли на «ты», а нас и он, и его жена с первого же дня стали называть Schura, Atja. За все десять дней нашего пребывания в столице Баварии мы редкий день не завтракали и не обедали у Бартельсов. Ганс сопровождал меня по мастерским художников и по музеям, с ним же мы совершили прелестную прогулку в Нимфенбург. И всюду Ганса встречали с распростертыми объятиями; его искренняя благожелательность в отношении всех и каждого, его живой, веселый нрав сделали его тогда общим любимцем Мюнхена, начиная с членов королевского дома и кончая сторожами музеев и прислугой на большой выставке в Glasspalast’e.

Жили Бартельсы на окраине города (у самой Theresien-wiese) в аппетитном особняке, похожем на виллу; весь этот квартал производил приятное, дачное впечатление. Женат был Ганс уже лет десять на особе не красивой, но очень симпатичной, сразу к себе располагающей. Frau Wanda была дамой полной, рыжеволосой, с широким круглым лицом. Она была образцовой хозяйкой и очень заботливой матерью. Впрочем, свою материнскую заботливость она распространяла и на мужа, который, в свою очередь, всячески выражал ей свое обожание. Так как их семейные отношения были похожи на наши, то и это способствовало нашему быстрому сближению.

Гуашами и акварелями Бартельса увлекались в те времена не мы одни, а вся Германия. Его картины (водяными красками) необычайных размеров красовались на почетных местах на выставках и в музеях. Картина «Полный вперед», изображающая пароход, идущий навстречу солнцу, борясь с сильным ветром и с волнами, была одной из самых популярных картин в мюнхенской «Новой пинакотеке». Другая, очень нравившаяся его картина, была мне знакома по воспроизведениям; на ней была изображена голландская приморская деревня Катвейк; мне посчастливилось ее еще застать у Ганса в мастерской, и после маленькой борьбы с Frau Wanda я ее получил для тенишевского собрания. При этом Ганс, из расположения ко мне, по собственному почину, уступил ее за половину цены.

Бартельс сразу принял самое горячее участие, чтоб я с достоинством исполнил свою миссию. Он меня свел ко всяким звездам, и он же способствовал тому, чтоб некоторые из этих звезд расстались для нашего собрания со своими произведениями. Посетили мы с ним тогда и Ленбаха в его прелестном дворце «У Пропилеев», и старика Вильгельма Дитца, от действительно очаровательного искусства которого я был в восторге, и прославившегося в те дни на весь мир Франца Штука, и другого, все еще знаменитого мастера — Деффрегера, и многих других художников. И всюду, благодаря Гансу, я был принят с отменной любезностью (единственно, кто меня отшатнул своей угрюмостью, — был Деффрегер), но, к сожалению, не всюду я оказался в состоянии что-либо приобрести. Ленбах уверял, что все, что у него было продажного, похитил у него «этот русский юноша, который меня посетил в прошлом году» (то был Сережа Дягилев), а не менее мужиковатый, нежели Деффрегер, В. Диц, дымя сигарой, запросил такие суммы за самые пустяшные рисуночки, что меня обуял ужас, и я поспешил выбраться из его прокуренной табаком мастерской.

Блиставший аполлоническим блеском, точно озаренный ореолом славы, красавец, пожиратель женских сердец Штук вышел по-театральному одетый в бархат, держа в левой руке гигантскую палитру, с которой текли необычайно яркие колеры на роскошный мозаичный пол его новехонькой виллы. Он стал без устали выкатывать мольберты с поставленными на них картинами и картинищами (я тогда увидел, между прочим, еще один вариант его знаменитой «Грех»), но когда я попытался у него выклянчить хоть один какой-либо рисуночек для нашего будущего музея, то он только сверкнул своими очами навыкате, гордо откинулся назад и промолвил: «Ничего подобного у меня вообще нет». Очевидно он забыл, с чего он десять лет до того начал, когда сотрудничал в юмористическом журнале «Fliegende Blatten», где стали появляться его блестяще нарисованные эмблемы и аллегории. Теперь Штук считал себя за мирового гения, и как ему было не считать себя за такового, когда не только в Германии, но повсюду, где появлялись его картины, они встречали такой успех, какой не выдавался ни одному немецкому художнику с самых дней Макарта.





Жили мы в Мюнхене, благодаря рекомендации все того же благодетеля Ганса, в прелестном, уютнейшем пансионе, на площади, где стоит обелиск. У нас были две комнаты — одна для нас, другая для нашей дочки и ее няни. В наши же комнаты нам подавали в полдень вкусные и сытные обеды, а в 7 часов — ужины, но в большинстве случаев мы пользовались гостеприимством Бартельсов. Одно только портило удовольствие — маленькая Атя (за которой теперь окончательно укрепилось прозвище, данное ей первой ее нянькой — Потаташка) захворала желудком. Но врач Бартельсов Herr Doktor Zeschwitz живо справился с недугом.

Наше пребывание в Мюнхене завершилось осенней ярмаркой на Theresienwiese — традиционным и самым популярным праздником всей Баварии. Das Oktoberfest было мне знакомо по картинке в «Münchener Bilderbogen», но, хоть и весьма занятно художник представил там это гульбище, однако действительность во много раз превзошла изображение. В обществе Ганса и его детей мы провели на Лугу Терезии целый день и за эти часы ни минуты не оставались без сменяющихся развлечений, наслаждаясь то зрелищем диких пленников зверинца, то фокусами акробатов, то изучая диковинки кабинета восковых фигур и т. д. Все это было, как повсюду на ярмарочных сборищах, но общее веселье, благодаря распивавшемуся в баснословном количестве пиву и известному благодушию баварцев, было особенного размаха. Отовсюду слышались песни, и смех, и звон чокающихся кружек… Ганс наслаждался, как ребенок, хотя тут же извинялся за то, что все это так провинциально, такая страшная обывательщина. Не обошлось и без неизбежного в Мюнхене дождя, который на миг приобрел характер ливня, вся публика, и мы в том числе, попрятались, где кто мог, — по театрам, под навесами импровизированных Biergarten’oe и т. д., но затем из-за черного колосса «Баварии» снова выглянуло спускавшееся к закату солнце, зонтики позакрывались, и только ноги продолжали месить грязь и попадать в лужи.

3

На придворных балах карлик Менцель часто из-за спины великана Мейергейма высматривал то, что ему представлялось интересным набросать в свой никогда с ним не расстававшийся альбомчик. Иногда для этого он вставал на стул или на подоконник, а альбомчик клал на плечо своего приятеля.