Страница 15 из 152
Вообще же подобная его переменчивость создала распространенное мнение об его ненадежности, о том, что Репин фальшивый. Напротив, мне эта переменчивость Репина скорее нравилась, она как-то приближала его, в ней была даже особая прелесть. Она доказывала, что с приближением старости он вовсе не утрачивал своей свежести и отзывчивости, что он все еще полон жизни; он продолжал говорить и писать обо всех и обо всем с прежней юной непосредственностью и абсолютной искренностью. А ведь в способности наслаждения, в даре энтузиазма, которым далеко не все причастные к искусству наделены, весь смысл такой их причастности.
Рядом с ним я здесь назову еще трех неостывавших энтузиастов того времени: маститого «Вавилу Барабанова» (эту красочную кличку сочинил для Владимира Васильевича Стасова зоил Буренин) — пророка и наставника всей группы «передвижников» и «Могучей кучки», крошечного ростом, чуть косноязычного (шепелявившего) скульптора Илью Гинцбурга и всклокоченного, бородатого, похожего на русского попа милейшего Василия Васильевича Матэ. По своей профессии Матэ был почти ремесленником: для заработка он гравировал на дереве иллюстрации для книг и журналов, однако по своей широкой, глубоко художественной натуре вполне был достоин занять видное место на тогдашнем русском Парнасе. Для меня всякая встреча с Матэ была большой радостью; я получал настоящее и какое-то освежающее удовольствие, слушая его, всегда какие-то сияющие восторги! То же удовольствие от общения с Матэ получал и В. А. Серов. Пожалуй, одна из причин моего первого сближения с Серовым заключалась именно в том, что мы оба одинаково симпатизировали чудачливому, но абсолютно искреннему милейшему Василию Васильевичу. Дружба же Серова с Матэ выразилась в том, что Валентин Александрович под влиянием своего приятеля сам принялся за гравюру и в том, что он неделями и месяцами живал у Матэ во время своих длительных пребываний в Петербурге.
Первое время после нашего возвращения на родину моя жена могла еще выезжать, и мы использовали эту возможность, чтобы посещать ближайшую родню и некоторых из наших семейных знакомых. Но затем беременность ее стала сказываться все определеннее, надлежало соблюдать особую осторожность, и поэтому Атя все менее охотно соглашалась бывать там, где приходилось соблюдать некоторые стеснительные формы. В эти же месяцы я стал серьезно подумывать о своих обязанностях будущего отца семейства. Надлежало стать на ноги и начать зарабатывать. Из покровительства А. В. Половцева ничего не вышло, не вышло ничего и из проекта использовать знакомство с вице-президентом Академии графом Иваном Ивановичем Толстым, о котором было известно, что он имеет решительное влияние на великий князь Георгия Михайловича, назначенного управляющим затеваемого музея национального искусства. Я нередко встречался с Толстым то у моих братьев, то у кузена Жени Кавос, то у Обера и всюду находил с его стороны самое ласковое внимание. Он охотно вступал со мной, все еще юнцом, в беседу на художественные темы, делая даже вид, что он прислушивается к моим суждениям и вполне разделяет некоторые из них. Ободренный таким отношением, я, наконец, пересилил свою стеснительность и решился пойти к нему на дом (он жил тогда на частной квартире в угловом доме у самой Николаевской набережной насупротив Академии), чтобы изложить ему свое горячее желание послужить родному искусству, имея в виду мое причисление к Русскому музею. В качестве некоторого права на такое притязание я мог указать на ту главу о русской живописи, которая появилась в книге Р. Мутера. Во всяком случае, я был одним из весьма немногих во всем российском государстве, кто тогда прилежно изучал прошлое русского искусства и способствовал известному оживлению его истории.
Ивану Ивановичу все это было известно, он очень любезно наговорил мне всяких комплиментов, причем на его украшенных китайскими усиками устах играла самая чарующая улыбка. Ходатайство мое он обещал принять к сердцу и даже почти обнадежил меня, что оно будет удовлетворено. В мечтах я уже стал считать себя хранителем будущего музея. И вдруг все это пришло к самому неожиданному разрешению. Великий князь по совету того же Ивана Ивановича действительно причислил к себе на службу в музей Бенуа, но то был не Александр, а мой старший брат Альбер, талантливейший художник и обаятельнейший человек, однако чуждый вообще всякого культа старины и, в частности, кроме самых общих мест, ничего не ведавший о прошлом русского искусства. Сам Альбер мне эту новость и сообщил, — не без смущения и сопровождая сообщение фразой: «Я понимаю, Шурка, что, в сущности, это твое место, но я не отказался, так как пусть лучше займу его я, нежели оно достанется совершенно постороннему человеку, подъехавшему к великому князю с заднего крыльца».
Горькую эту пилюлю я кое-как проглотил, что же касается до Альбера, то надо ему отдать справедливость, что он, хоть и не имел никакой специальной подготовки, однако в течение нескольких лет с честью и достоинством исполнял доставшуюся ему должность — как раз в очень трудные первые годы формирования грандиозного учреждения. Немало пришлось Альберу при этом бороться со всякой косностью и со всякими придворными интригами. В частности, рыхлый характер августейшего управляющего доставил Альберу немало неприятностей. Необычайная талантливость всей натуры Альбера в целом, его дар пленять и очаровывать людей, ладить с ними, оказали в данном случае большие услуги.
В те же первые месяцы 1895 года тот же Альбер нашел мне место службы, правда очень не видное и оплачивавшееся более чем скромно, однако имевшее ту хорошую сторону, что оно было мне по вкусу и позволяло отдавать свое время занятию делом мне близким.
Уже лет пять как княгиня Мария Клавдиевна Тенишева ежегодно покупала, преимущественно на наших акварельных выставках, произведения русских современных художников — рисунки и акварели. У нее за это время успела образоваться довольно большая коллекция, и эту коллекцию она теперь пожелала привести в порядок, снабдив ее толковой описью. Составление таковой и было поручено мне, мне же такое поручение нравилось потому, что я тут рассчитывал с пользой приложить свои познания и, может быть, направить дальнейшее собирательство княгини по пути более осмысленному, нежели тот, что обнаруживали ее ежегодные массовые покупки.
Ко мне (я был ей представлен еще в 1891 году) княгиня относилась ласково и любезно, но и немного свысока, как дама уже не первой молодости (ей было в 1895 году около сорока лет) и меценатка может относиться к юнцу и начинающему художнику. Мое же отношение к Марии Клавдиевне было несколько двойственное: я очень сочувствовал ее намерению составить собрание рисунков и акварелей (это было совсем в моем вкусе) и в то же время я не мог не досадовать, глядя, каким образом это намерение осуществляется — каким нелепым, чисто дилетантским образом, при отсутствии какого-либо плана и в громадном большинстве случаев без малейшего критериума. Несколько спасала положение ее тесная дружба с другой княгиней — Екатериной Константиновной Святополк-Четвертинской, являвшейся вдохновительницей на великие дела своей более эффектной подруги и державшейся при этом в тени. Княгиня Четвертинская была настоящим инициатором проектов Тенишевой; она же зачастую пыталась ее удержать от самых неразумных трат. Эту роль княгини Четвертинской я почти сразу после знакомства угадал и вполне ей сочувствовал. Мое личное отношение при этом к каждой из этих дам приобрело особый оттенок.
Ни с виду ни «по содержанию» мне Мария Клавдиевна не нравилась; я никак не мог согласиться, что репутация красавицы была ею заслужена. Правда, она была высокого роста, а по сложению могла сойти за то, что в те времена называли красавицей; она обладала пышным бюстом и довольно тонкой талией. Но во всем этом не было никакого шарма. Черты ее лица были грубоватые, нос с горбинкой выдавался слишком вперед, рот был лишен свежести, а в глазах не было ни тайны, ни ласки, ни огня, ни хотя бы женского лукавства. Еще менее мне был по душе ее нрав. Благодушие Марии Клавдиевны, связанное со склонностью к веселью, ее душа нараспашку, казалось, должны были бы очаровывать, но, к сожалению, всему этому недоставало какой-то подлинности, и не было чуждо известной вульгарности, никак не вязавшейся ни с ее титулом и ни с ее горделивой осанкой. Мария Клавдиевна, если и принадлежала по рождению и по своим двум бракам к тому, что называется высшим обществом, и обладала той долей образования, которая полагалась в этом кругу, однако в манерах, в разговоре и в самих оборотах мысли обнаруживала нечто простецкое, а хлесткость ее мнений никак не соответствовала тому, что дается хорошим воспитанием.