Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 106 из 152



Оба барона, оба кузена, Кока Врангель и Кока Рауш, были чрезвычайно забавны, когда являлись вместе (к нам они в первые годы никогда порознь и не являлись, и непременно это бывало около полуночи); точно два актера, заучившие роли, они подавали друг другу реплики, подзадоривая на всякое словесное шутовство. Прибавлю еще, что юмор Коки Рауша охотно принимал чуть дьяволический оттенок, несмотря на то, что это был добрейший и необычайно благожелательный человек. Впечатлению инфернальности способствовала и его физиономия, тоже явно африканская, темный цвет кожи, покрытой породистыми бородавками, и его жутко-язвительная усмешка, напоминавшая те маскароны фавнов и сатиров, которыми в старину любили скульпторы украшать архитектурные и мебельные детали. Хмыканье, издававшееся Раушем, придавало особую значительность его остротам. От такого хмыкания античные нимфы и дриады должны были со всех ног удирать и прятаться в чаще.

Одна черта мне была особенно мила в Коке Врангеле. Принадлежа по фамилии к высшему обществу, он не обнаруживал и тени какой-либо спеси или хотя бы снобизма в стиле золотой молодежи. Аргутинский даже обвинял его в известном «mauvais-жанре» — низкопробстве. Он и получасом не пожертвовал бы для какого-либо монденного сборища и для пустого перемалывания светских сплетен, зато любое художественное дело забирало его целиком. Я плохо знаю условия их семейной жизни, возможно, что тут сказывалось то, что, при всей своей древней родовитости, эта ветвь Врангелей была сравнительно захудалой, что лишь благодаря деловитости барона Николая Егоровича, который мне казался типом человека, всего добившегося своими силами, семья сумела отвоевать себе обратно утраченное было, но подобающее положение в обществе. Матушку же Коки я встретил всего раза два и очень жалею, так как уже тогда ходил слух, вполне затем подтвердившийся, что именно она была настоящей духовной воспитательницей своих сыновей, мало того, она принимала как раз в художественных делах Коки если и скрытое, то все же самое активное участие, помогая ему разбираться в накопившихся выписках, заметках и т. д. Характерно для баронессы Врангель, во всяком случае, то, что, уже потеряв мужа и обоих сыновей, живя в эмиграции, она принялась за составление словаря современных русских художников и с этой целью обратилась ко всем нашим проживавшим в эмиграции собратьям.

Особенно развернулся H. H. Врангель во время издания сборника «Старые годы», начавшего выходить с 1907 года. Инициатива этого сборника принадлежала не ему, а Василию Андреевичу Верещагину, а очень большие средства, на то потребные, дал Петр Петрович Вейнер, но с самого начала Врангель был притянут к делу, и очень скоро именно он сделался настоящей душой, заводилой и вдохновителем этой прекрасной затеи, не говоря уже о том, что именно его авторству принадлежит значительное число наиболее интересных изысканий, в которых под формой археологической научности у него всегда пробивается какое-то более жизненное, иногда даже сентиментальное и поэтическое начало. В общем, можно сказать, что его основные взгляды на искусство и главным образом на русское искусство носили отпечаток моего влияния, но в отношении некоторых оценок исторических личностей и отдельных произведений мы не сходились и даже подчас я порядком на Коку Врангеля досадовал. Одним из таких пунктов разногласия была личность императора Николая Павловича, к которому у Врангеля установилось отношение, я бы сказал, герценовского порядка. Возможно, что тут сказывались кое-какие семейные традиции либерализма в духе 50-х и 60-х годов или, восходя выше, и какая-либо обида из эпохи декабристов. Но тут было много и просто от молодости Врангеля.

Еще одна симпатичная черта Врангеля было отсутствие в нем всякого тривиального самолюбия. Возможно, что и он когда-то мечтал стать Наполеоном или Александром Македонским, но то вместе с другими чисто ребяческими бреднями испарилось бесследно. В позднейшие же времена Врангель едва ли таил в себе какие-либо чисто карьерные замыслы. В своей неистовой деятельности он был совершенно бескорыстен. Это был дилетант в самом благородном понимании слова; он служил искусству для искусства.





Врангель скончался, находясь во время первой мировой войны в качестве добровольца на санитарном фронте, от острого воспаления почек. Произошло это далеко от Петербурга, и весть об его кончине поразила всех своей полной неожиданностью. Но мне кажется, что сам он чувствовал в себе того гложущего червя, который так рано подточил его физические силы. Именно этим сознанием своей ранней обреченности можно объяснить то, что Врангель находился всегда в состоянии чрезвычайной возбужденности, какой-то спешки; его точно что-то нудило торопиться, чтобы успеть все сделать, что он себе наметил. Что-то тревожное и беспокойное было и в его взоре, что-то особенно порывистое в движениях. А может быть, подгоняло его и то чувство, которое, как я уже говорил, руководило, но в темпе менее ударном, и мной, и некоторыми нашими друзьями, т. е. ощущение близости какого-то конца всей той культуры, продуктом которой мы были сами и служить на пользу которой мы считали своим радостным долгом. В этом отношении судьба оказалась милостива к Врангелю — она не дала ему увидеть всю мерзость запустения и крушение всего нашего мира. Он не познал и этого чувства никчемности, выброшенности за борт, которое отравило нам жизнь с самого 1917 года.

В вопросе оценки художественного значения и достоинства М. В. Добужинского особенно ярко выразились те две противоположные точки зрения, которые руководили Дягилевым и мной. Для меня как-никак главным в искусстве всегда было и до сих пор остается то, что, за неимением другого слова, приходится назвать избитым словом «поэзия» или еще более предосудительным в наши дни словом «содержание». Я не менее другого падок на красоту красок, и меня может пленить в сильнейшей степени игра линий, сочетание колеров, блеск и виртуозность техники, но если эта красочность, эта игра форм и эта техника ничему более высокому или более глубокому (все слова, потерявшие прежнюю свою силу, но вот других пока не создано) не служат, то они не будят во мне тех чудесных ощущений, для которых, по-моему, и существует искусство. Здесь дело не в сюжете, который может оставаться и чуждым, непонятным, неугадаемым, а здесь все дело в какой-то тайне, которая проникает до глубины нашего существа и возбуждает там ни с чем не сравнимые упования, надежды, мысли, эмоции и вообще то, что называется движениями души. В моем представлении и в моем непоколебимом убеждении эта тайна и есть искусство. Если это главное, если эта тайна налицо, то я могу простить не только те или иные ошибки и неправильности, а я их просто не замечаю, они перестают для меня существовать; я готов простить и некоторые недочеты — сухость, корявость, даже известную беспомощность.

В Дягилеве же, еще тогда, когда он почти юношей робко искал приобщиться к нашему кружку, всегда чувствовалось какое-то специфическое безразличие к тому, что мы — я и мои друзья — почитали за главное. В нем проявлялась какая-то душевная пустота и вообще отсутствие поэтических запросов. В нем эта черта была стихийная, примитивно-дикарская. Никто его этому не учил, однако и все мои, все наши старания научить его чему-нибудь другому, терпели полную неудачу. Кстати сказать, самая эта стихийная дикость, самое это варварство Сережи особенно пригодилось ему, когда он, в силу внешних обстоятельств, освободился от нашего влияния. Это они, эти черты варварства, создали ему особенно громкий успех, и это сроднило его с передовыми элементами европейского искусства, которые также с презрением и ненавистью отвернулись от сюжета или стали творить вещи, в которых всякое наличие поэзии подвергалось осмеянию и издевательству. Согласно новым теориям (уж и не таким новым — им уже полвека), произведение должно действовать средствами, свойственными каждой художественной отрасли, — чистой музыки, чистой поэзии, чистой живописи. Однако я знаю доподлинно, что тех эмоций, которыми я обязан Боттичелли, Микеланджело, Тинторетто, Рембрандту, Баху, Моцарту, Вагнеру, Мусоргскому, Бородину, Чайковскому и т. д., эмоций такой же интенсивности, той же степени восторга, я никогда не испытывал и не в состоянии испытывать от самых изощренных картин, ну, скажем, Брака, Пикассо, Матисса или даже импрессионистов.