Страница 29 из 31
Петербург двоится. В нем две воды. Одна вода — поверхность: ее — много, она — прекрасна, она разбивает город на прозрачные грани, в которых он и отражается, удваиваясь, играя в призрачность того и другого: отражение — реальнее. Другая вода — вертикальна, сверху и снизу, мутная ось зарождающейся бури, готовой перебить все эти парадные зеркала. Кабы кто здесь знал, то есть в этом что-то от Гамбурга и Амстердама, но, чтобы не было им обидно, покруче, потому что оба вместе.
Петр про то и думал, их совмещая. Он не думал про вертикаль. Она пронзила город в ноябре 1725 года, разметав полгорода, пронзила до смерти и Петра, оставив нас кашлять и чихать, его проклиная.
В 1824 году наводнение повторилось.
Готовясь к двойному юбилею Пушкина и Гете (200 и 250), я сопоставил их именно в этом году.
Оказывается, не ведая друг о друге (Пушкин знал «Фауста» лишь в прозаическом пересказе мадам де Сталь), они занимались одним и тем же, и мировой царь поэтов в своем палаццо в Веймаре, и сосланный русским царем в деревню миру неведомый молодой русский поэт: оба дописывали «Фауста», оба обсуждали смерть Байрона и петербургское наводнение, только мэтр — с Эккерманом, а ссыльный — с полуграмотной няней Ариной Родионовной…
Вот она, мировая литература! Эпицентр смерча.
Пушкин отнесся к наводнению легкомысленно:
«Что это у вас? Потоп? Ничто проклятому Петербургу! Voilà une belle occasion à vos dames de faire bidet», — пишет он другу, ревнуя столицу к своему насильному отсутствию.
Гете осуждает Петра:
— Местоположение Петербурга — непростительная ошибка, тем паче, что рядом находится небольшая возвышенность, так что император мог бы уберечь город от любых наводнений, если бы построил его немного выше, а в низине оставил бы только гавань. Один старый моряк предостерегал его, наперед ему говорил, что население через каждые семьдесят лет будет гибнуть в разлившихся водах реки. Росло там и старое дерево, на котором оставляла явственные отметины высокая вода. Но все тщетно, император стоял на своем, а дерево повелел срубить, дабы оно не свидетельствовало против него.
И Пушкин тут же задумался:
«Потоп этот вовсе не так забавен, как с первого взгляда кажется…» В 1833 году он напишет «Медного всадника», самое великое в мире произведение про воду, про Петербург и воду, самое великое свое произведение, где стихия, власть и судьба станут одним, совьются в поэтическом смерче, удержав человека на пенном гребне величия и безумия.
В 1924 году, еще через сто лет, уже при советской власти, великое наводнение повторится.
У Михаила Зощенко, каким-то образом тоже не бывшего очевидцем события, по этому поводу есть рассказец… как он прогуливается по нашему городу при хорошей погоде и настроении и отмечает праздным взором на одном из домов мемориальную доску: «уровень воды 1924 года».
Уровень этот выше головы, и воображение рисует ему страшные картины тонущих людей и всплывших экипажей. Тут появляется дворник, бывший свидетелем наводнения, и автор начинает расспрашивать его об этом ужасе. Дворник поясняет, что все было не так страшно: просто гуляки все время отрывали доску, и он приколотил ее повыше, чтобы прекратить хулиганство.
Не иначе как по той же логике, опасаясь 2024 года или мечтая превзойти Петра, советское начальство поддержало грандиозный по экологическому безумию проект дамбы, перегораживающей Финский залив. Советская власть пала, дамба оказалась недостроенной, зато нарушилась проточность вод и завелись дурные водоросли, отравляющие залив.
Вода, снег, лед, иней… пар, туман, морось, дождь, ливень… Если перечислить все состояния воды, то останется еще одно — Петербург. В нем есть пространство, но нет объема Одни фасады и вода. Представить себе внутреннюю или заднюю часть дома бывает затруднительно. Живут ли там? И кто? Петербург населен литературным героем, а не человеком. Петербург — это текст, и ты часть его. Герой поэмы или романа. Тогда проспекты и улицы выглядят как обмелевшие каналы. В затопленном состоянии они даже естественнее. Мокрый, лоснящийся ночной асфальт сойдет за воду. Мокрый Париж или подсохшая Венеция?
Другое дело — лед. Можно было бы и так сказать…
Льда — полметра. Но это — в квартире. Значит, не тридцать, а шестьдесят лет назад. Первое, что я помню. Лед — ведь это замерзшая вода? Тогда память — это замерзшее время.
Недавно обнаружили, что вода обладает памятью. Еще бы! Она ведь состоит из линз.
Увеличивает ли память?
Из единственной теплой комнаты, отапливаемой буржуйкой, в которой стремительно прогорают мебель и книги из комнат холодных, чтобы выйти, надо подняться вверх на ступеньку, ломом выколотую из льда. Воды нет. До нее километра два: мать привозит ее с Невки, из проруби.
Дорога тоже ледяная. Иногда по дороге чернеет мертвый труп замерзшего человека. На него никто не обращает внимания. Никто ни на кого не обращает внимания. Важно не поскользнуться, не опрокинуть ведро с водой, которое тащишь за собою на саночках… Однажды мать вернулась с водой огорченная и радостная… Она отстояла очередь к проруби, сумела не поскользнуться, набирая воды, не поскользнуться, выбираясь на берег… и когда совсем уже добралась до дому, ведро таки опрокинулось. Как ее жалели! «Бедная, — говорили, — бедная!»
Пришлось возвращаться, повторять все сначала. Но это было уже ничто по сравнению с тем, как ее жалели. Никто никого тогда не жалел. Даже мертвых. Тем более живых.
Я смотрю с уважением на ведро воды: вот это вода!
Может, за это я люблю Рубцова:
Чувство!
Когда увеличиваю память, то вижу и еще… Вспышка памяти черно-белая, отпечаток с крупным зерном и подтеками, как мартовский, изгрызенный первой весною снег. По ледяному озеру колонна грузовиков, я в одном из них, весь укутанный и сжатый чужими телами. Поверх льда уже полметра воды. Я любуюсь тем, как от колес грузовика расходятся широкие и кривые брызги-волны, чувствую себя капитаном на мостике корабля. Бомбят. Весело! Тут впереди идущий грузовик уходит носом под воду: вокруг снег, посреди черная дыра воды, крупные цифры на заднем, торчащем над водой борту…
Номера!
Наука все открывает и открывает что-нибудь новенькое про воду. Например, что вся вода в мире связана. По старинному русскому поверью, в ночь на Рождество вся вода становится святой. Ею крестили не только нас — в ней крестился Христос. В таком случае Петербург связан с миром не только как «окно в Европу» (достаточно мутное), но — водою. Которая все помнит, поскольку вся связана.
Запомнит ли меня вода?
Выходит, что я все-таки боюсь. Боюсь воды, боюсь текста. Текст — ведь это связь всех слов.
Я боюсь не только Фрейда и смерти.
Я боюсь. Я как люди. Я — живой. Я нормальный человек.
О ПРЕЖДЕВРЕМЕННОСТИ
Как ты да я.
…Сами себе иззавидовались, — писал я.
Мой мытищинский корреспондент А. Боберов ответил мне буквально следующее:
«Пишу тебе ночью, в четыре утра, в больнице, причем пишу во тьме, наощупь…
Ошибка нашего восприятия в том, что для нас Пушкин — все время Пушкин. Между тем он не сразу им стал и поэтому погиб. Сначала и он был комок кричащий и несмышленый. Потом стал носителем фамилии своих родителей, про которых кому-то было известно, кто они такие. Лишь с 12 лет Пушкин: Петербург, Лицей, Зеленая Лампа, старик Державин etc. Конечно, такого идиота нет, что думает, что родился маленький бронзовый отрок, Опекушин или Аникушин, размером с настольную, зеленоватую лампу, а потом стал расти и дорос до площадных размеров, т. е. до наших с вами времен. Таких идиотов, конечно, нет, однако мы именно такие».