Страница 22 из 31
Остались застывшие в величии и красоте камни.
В своем, после него ставшем традиционно-русским, стремлении «догнать и перегнать» Петр пригласил «лучших специалистов», не жалея ни казны, ни «внутренних ресурсов», каковыми всегда в России были не столько избыточные природные богатства, сколько бесплатность «человеческого материала»: крепостных крестьян (а в советское время колхозников и зэков). Где-то я прочел (данные могут быть как завышены, так и занижены), что за петровские годы (1703–1725) в основание Санкт-Петербурга залегла треть мужского населения России, цифра, сравнимая лишь с жертвами ГУЛАГа. Так что, среди прочих достижений, Петр может считаться и основоположником применения массового рабского труда (после египетских пирамид, конечно, — недаром в Петербурге столько сфинксов!). Прекрасно спланированный фасад Империи, с учетом всех достижений (так что и барокко чуть побарочнее, и классицизм несколько поклассичнее), фасадом и остался. Без подъездов, без «куда человеку прийти» (по Достоевскому). Город был заложен Большим Человеком не для человека, а для будущего русского литературного героя («маленького человека») — Евгения, Башмачкина, Мышкина… Великий город основан на болоте и на костях. Поэтому мы до сих пор проклинаем его за климат. Поэтому отношение к Петру в России всегда было двояким — и как к великому реформатору, и как к Антихристу. Поэтому до сих пор на нашем прекрасном городе лежит если не проклятье, то заклятье. Какими только эпитетами не награждали его наши поэты: и заколдованный, и призрачный, и приснившийся, и холодный, и мертвый! Но и прекраснее — в этом мире города нет. (Это я только что услышал, прогуливаясь по Каннам, где я пишу этот текст, от одного лондонского шведа-баптиста, распространяющего по миру бесплатную Библию и оттого всюду перебывавшего.) Да, хорошо приехать в него туристом в белые ночи, но жить… «В Петербурге жить, словно спать в гробу…» — напишет Мандельштам.
Другое дело Москва! Ее не сравнишь с Петербургом по избыточной красоте. Один Кремль как остров. Остальное — сплошная пристройка. Она, получилось, построена людьми и для людей. Она — суше. Она на семи холмах. Она златоглавая — сорок сороков куполов. (Теперь, когда торопливо возвращают Богу Богово, она снова ими засверкала.) Она — южнее, она — теплее: весна движется из Москвы в Петербург две недели. «Москва не сразу строилась», — гласит пословица. И это не только народная мудрость, но и констатация факта. Это Петербург построили сразу; Москва же росла восемь с половиной веков вкруг Кремля и Красной площади, росла (и растет) как дерево: ветви, веточки, листочки… «На Красной площади всего круглей Земля…» — напишет тот же Мандельштам. Спасская башня, Лобное место, Мавзолей, «Шереметьево-3» (после приземления Руста)… Росла как дерево — разрослась как баобаб. «У кого под рубашкою хватит тепла, чтоб объехать всю курву Москву?» — опять Мандельштам. Курва… баобабища… Москва — женского полу.
Другое дело — Петербург! Мужеского полу. «Москва невестится, Петербург женихается», — гласит пословица. Тоже трезвое наблюдение. «Петербург! Я еще не хочу умирать! У меня телефонов твоих номера…» (Мандельштам). «Раньше это была судьба, а теперь это просто очередь», — выразила не то Анна Семеновна Кулишер, не то Ахматова положение в тот год, когда я родился. «Великий город с областной судьбой», — выразился кто-то, когда я уже подрос. Я не эмигрировал — я женился в Москву.
Другое дело — Москва! «Москва слезам не верит». Ей не до тебя. Ты не один — таких много. Вот форма неодиночества! — проглотит и не заметит. В Москве дружить легче.
Другое дело — Питер! У нас есть море… Правда, его не видать совсем. Зато море.
«Одна заря сменить другую спешит, дав ночи полчаса…» Кто еще это и так напишет?! И мало того что Пушкин… для этого еще и город такой нужен, чтобы он мог его так написать. Пушкин — вот кого не поделить…
Пушкин родился в Москве, а погиб в Петербурге. Женился на москвичке в Москве, был счастлив, проведя там медовый месяц, а четырех детей родила она ему в Питере. Пушкин дружил в Москве, а ссорился в Петербурге.
«Ах, братцы! Как я был доволен, когда церквей и колоколен, садов, чертогов полукруг открылся предо мною вдруг!..»
Но Пушкин — не пример: в нем соединялось все. Но не про Москву написан «Медный всадник».
Опишу один день на родине…
В принципе я избегаю посещения «пенатов». Боюсь. Особенно связанных с Пушкиным. Особенно избегаю Дома на Мойке — последней квартиры поэта, где он скончался. Могу честно признаться, что я в ней ни разу не был. А тут меня настойчиво приглашают на открытие выставки личных вещей поэта, выставку редкой полноты, потому что многие раритеты привезены из Москвы. Нет, выставка не в самой квартире, а в соседнем служебном помещении музея, где Пушкин не бывал… Это меня примиряет, и я соглашаюсь. Тем более что все так удачно складывается — два дела в одном, — накануне мне позвонили, что в Военно-Морском архиве нашли документы, связанные с моими дедами. Архив помещается напротив атлантов, оттуда близко до пушкинской квартиры, и я поспевал и туда и туда.
Значит, успеваю. С прежним детским удивлением любуюсь лоснящимися эрмитажными атлантами (у одного из них осколком бомбы повреждена нога). Вхожу в архивно-канцелярскую нищету. С сочувствием выслушав хроническую жалобу хранителя на мышей и сырость, приводящие к гибели бесценных документов, принимаю под роспись тощую папку и имею с нею час, как на свидании с заключенным.
Признаюсь, это произвело на меня впечатление! — когда я держал на ладони прошение моего прадеда Его Императорскому Величеству по поводу моего деда, чтобы его перевели из сухопутного училища в морское… или когда я пытался вникнуть в донесения деда об укреплениях Плимута (шпионил, однако)… или когда читал рапорт о гибели другого деда на «Цесаревиче» ровно в день Октябрьского переворота (он никогда не узнает о революции!).
Все это на меня произвело… и с особым чувством вышагивал я по Дворцовой площади к Мойке, к Пушкину.
Вышагивая, я сравнивал ее с собственным описанием, написанным накануне для некой швейцарской газеты: не испытал ни удовлетворения, ни разочарования, — с мыслями о собственном письме оказался у Пушкина и уже что-то лепетал в камеру… опять успел! Освободившись, решил держаться принципа и выставку не смотреть. Но!
Решил взглянуть на один хотя бы предмет… будто это рулетка! Хорошо бы это оказалась трость. Та самая трость, в набалдашник которой Пушкин вделал пуговицу с мундира Петра, что дало мне возможность написать однажды ловкую фразу, что Пушкин опирался на Петра не только в переносном, но и в прямом смысле. И с этим тайным заказом я бросаю взгляд на первый попавшийся предмет: так это была именно эта трость! (из более чем трехсот единиц хранения). Вдохновленный, делаю про себя другой (страшный!) заказ: тот самый простреленный Дантесом сюртук, что достался на память Владимиру Далю… Зажмуриваюсь, открываю глаза — он! Поражаюсь детским размером одежды: то ли ссохся, то ли Пушкин и впрямь был так миниатюрен. Понимая, что искушений на сегодня довольно, стараюсь выбраться на воздух незаметно для себя и окружающих, чтобы больше ни на что не взглянуть. Но, искусившись-таки числом «три», уже на выходе оглядываюсь в последний раз… Что это такое, маленькое-маленькое! беленькое-беленькое! трогательное-трогательное! Младенческая рубашонка. Может, кого-нибудь из его деток?
Читаю: крестильная рубашка Пушкина.
Трость и сюртук — петербургские, рубашонка — московская.
Окончательно решив, что на сегодня хватит, хлебнув по дороге, возвращаюсь домой… трогательнейшая картина: племянница с дядей играют в трансформеров. Это моя внучка играет с моим сыном.
Меня всегда удивляла эта извечная русская парность: то ли Европа и Азия, Запад-Восток, Север-Юг… то ли пристрастие к рифмам… Топ-топ. Колосс на глиняных ногах. Больше двух сосчитать не может…