Страница 32 из 41
— Давид, — тихо повторила Дора.
Давид не откликался. Боренька спешно звонил на квартиру воздушной гимнастке. Ему ответил сиплый мужской голос. Дрессировщик Григорий, потрясенно узнал Боренька. Григорий велел Бореньке держаться подальше от цирка, особенно, от воздушных гимнасток и бросил трубку. Боренька открыл чемоданчик, аккуратно разложил по местам носки, рубашки, носовые платки, лег в постель прямо в ботинках и закурил папиросу. Изенька, Аркадик, Шмулик и Доник, ошалев от невозможной свободы, поджигали ножки обеденного стола на веранде. Фрида громко высморкалась и, вздыхая, выплеснула в переулок ранний зимний вечер. Женщины расходились по домам. Какое-то время они еще топтались у ворот Бернштейнов, громко переговариваясь, вспоминали подробности этого безумного дня, качали головами, жалели Мусеньку и Фридочку бедную жалели. Потом все стихло. Густые сумерки кутали двор Бернштейнов мягким одеялом снега.
Темная тень неслышно перемахнула через забор. Артабас недовольно заворчал, но тут же радостно завилял хвостом. Это был Ося, муж Зины, хулиган, пьяница, поэт. Он прижался к двери курятника, икнул и громко зашептал:
— Эй, командор, выходи. Корабль уже ждет. Команда в сборе. Они, конечно, сплошь сброд, оборванцы и прохвосты. Но какое это теперь имеет значение. Ведь об этом, черт подери, ты мечтал всю свою дурацкую жизнь.
Дверь курятника приоткрылась.
— Они уже ушли?
— Точно, ушли, — радостно ответил Ося
— А Маруся?
— Ушла, ушла. Они решили, ты не в своем уме, — хихикнул Ося, — да и к лучшему это. Поверь, на корабле женщины, это ни к чему. Потому что они, они… — Ося запнулся и огляделся по сторонам, — В общем, это лишнее. Ты уж поверь, командор.
— А моя мама?
— Тоже ушла. Не медли командор. Я тут прихватил кой-чего. — Ося нежно погладил бутылку в кармане. — Ну, ладно. Поторапливайся, — деловито добавил Оська, — надо бы успеть. Пока Зинка не пронюхала. Вечно за мной шпионит. И кто тебе только сказал, что до моря не дойти.
Собиралась метель. Сквозь стоны ветра горестно выл Артабас. Давидка летел на салазочках. Глаза горят. Снег хлещет по щекам. Шапка сбилась на бок. Горка длинная длинная. В парке. За озером. И внизу Сара Бернштейн. Давидке только и видно, что ее рыжую шубу.
— Мама. Мамочка. Мама.
Она оборачивается. Но это Марусенька. Протягивает руки. В глазах боль, боль, боль. На раскрытых ладонях лежит сердце. В разинутой дыре аорты подрагивает теплый еще сгусток крови. Снежинки вокруг тают.
«Маруся, Марусенька», — хочет закричать Давид. И еще что-то смешное. Но снег забивается в нос, в рот, в глаза. Все меркнет. И остается только море. И бодрый Осин голос: «Пятнадцать человек на сундук мертвеца. Йо-хо-хо.»
Виктор Славкин
Письмо
Дорогой Михаил Залманович!
Пишет Вам человек, которого Вы, наверное, забыли на Вашей исторической родине, но который помнит Вас на своей исторической родине, продолжая на ней жить. Но сдается мне, не должны Вы забыть ту памятную дату 27 февраля 1972 года, когда состоялось общее собрание Верхнежуйской писательской организации, после которого Вы были исключены из нее, а я туда принят. Конечно же, после стольких симпозиумов, конгрессов, пен-клубов и аляфуршетов поистерся у Вас образ простого паренька, внештатного корреспондента Верхнежуйской заводской многотиражки, который в тот судьбоносный вечер вышел на трибуну и, тряхнув своими русыми кудрями, произнес: «И пусть в такое великое время лишние крысы бегут с нашего корабля, от этого нам только легче будет погружаться в наше светлое будущее».
Это был я.
С тех пор прошло семнадцать лет. Поредел мой русый чубчик, развились мои кудри, а бывший рабочий паренек превратился в тяжеловатого дядьку, которого каждый вечер можно встретить в пивной при Верхнежуйском мужском туалете, который Вы в свою очередь забыли после стольких мест, где Вам посчастливилось побывать. Однако согласитесь, дорогой Михаил Залманович, в том, чего достигли Вы сегодня на ниве мировой литературы нашего русского зарубежья, есть доля и моей скромной заслуги. Ведь если бы не слово «крыса», может быть, все и обошлось — получили бы Вы какой-нибудь там выговор, остались бы членом Союза писателей, забрали бы заявление из ОВИРа, внесли бы Вас обратно в список на получение продовольственного заказа к Первому мая, дали бы путевку в дом творчества «Пицунда» на январь… Но когда после моего выступления в зале раздались бурные аплодисменты, переходящие в оскорбительные выкрики, Ваши колебания «ехать-не ехать» окрепли, и Вы поехали. И вот теперь — кто Вы, и где я…
Нет, поначалу, спасибо Вам, моя жизнь переменилась в лучшую сторону. Меня избрали секретарем Союза писателей, мои газетные информации, корреспонденции и подписи к фотографиям выпустили двухтомным собранием сочинений в подарочном варианте, которое можно было купить в любом продовольственном магазине в наборе с гречкой и палкой ветчинно-рубленой колбасы. Этот двухтомник и по сей день лежит на полке, но теперь уже книжного магазина, поскольку продавать его сейчас практически не с чем.
Зато сегодня мы занимаем первое место по перестройке и гласности — в нашем районе разоблаченных доносчиков и казнокрадов оказалось на 18 % больше, чем в соседнем Нижнежуйском. И тут я снова стал героем дня. Короче, исключили меня из Союза писателей за то, за что приняли; отобрали партийный билет за то, за что дали; выселили из квартиры за то же самое, за что в свое время вселили… К тому же от меня ушла жена, разлюбив меня, что обидно, именно за то, за что полюбила. Все от меня отвернулись.
И вот однажды, когда я трезвым взглядом (по причине зашитой в организм торпеды) оглянулся кругом, — я вдруг увидел, что никого, кроме Вас, дорогой Михаил Залманович, у меня не осталось. Звала меня к себе наша местная «Память», но я к ним не пошел в знак уважения к пятому пункту и лично к Вашему батюшке Залману, о котором сейчас много пишут и который был расстрелян в годы культа личности за то же, за что впоследствии реабилитирован.
Настало время покаяний.
И вот чего я пишу Вам это письмо, дорогой Михаил Залманович, — горит моя душа, скребет еще не уснувшая совесть, хочу очиститься, пасть перед Вами на колени, вымолить у вас прощение… Но чувствую, заочно сделать это будет трудно — слишком тяжел мой грех. Поэтому вот какая у меня к Вам просьба, дорогой Михаил Залманович, — пришлите мне, пожалуйста, приглашение, и я немедленно выеду на вашу историческую родину для своего искреннего покаяния, благо с выездами у нас сейчас просто. Прямо и честно встану я перед Вами, во всем повинюсь, плюньте мне в глаза — но только позовите! Человек я непритязательный и сильно вас не обременю. Неужели в вашем трехэтажном особняке не найдется небольшой комнатенки для кающегося христианина?.. А харчи я отработаю, выступая на ваших читательских конференциях в многочисленных библиотеках земли обетованной, я даже два-три слова выучил по-вашему для этой цели. И пусть все узнают, каким тернистым путем шли к высотам литературы наши русские писатели еврейской национальности. Пусть воочию увидят, какие препятствия вставали на их пути в виде живого примера моего появления рядом с вами. Что вы, все придут посмотреть!..
И кто знает, дорогой Михаил Залманович, может быть, со временем привыкнете Вы ко мне, и мы окончательно подружимся, ведь люди мы не чужие, и много чего будет нам вспомнить долгими тель-авивскими вечерами…
Кроме того, слыхал я, что у Вас, у эмигрантов, часто бывают приступы ностальгии, когда, казалось бы, все брось, беги в аэропорт, бери билет в одну сторону, гори оно все огнем, — а я тут как тут. Взглянете Вы в мое незатейливое лицо, и возвращаться Вам резко расхочется. И снова будем мы жить-поживать на Вашей святой земле, издали наблюдая за успехами перестройки у нас там, откуда мы с Вами приехали, искренне сочувствуя нашим бывшим землякам.
А если что и переменится у них в худшую сторону и сделаюсь я снова нужен любезному Отечеству, то обещаю замолвить за Вас словечко перед той же «Памятью», благо осталось у меня там два-три верных корешка.