Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 29 из 41



Гагарин, естественно, поддерживал с ним связь по внутреннему переговорному устройству и, когда Серёгин перестал отвечать, понял: дело неладно. С командиром полка что-то произошло.

И тогда он сообщил на землю, что задание выполнил, и попросил разрешения на выход из зоны. Далее события могли развиваться следующим образом. На вираже Серёгин сдвинулся с сиденья и навалился телом на ручку управления, заклинил её. Самолёт ушел в спираль. Гагарин пробовал справиться с рукоятью и выровнять машину, но у него не хватило на это ни сил — слишком уж чудовищной была нагрузка, — ни высоты…

Конечно же, Гагарин мог катапультироваться и спастись, и никто никогда бы ни единым словом не упрекнул его в этом, но не из тех людей был первый космонавт, он не был приучен бросать товарища в беде».

Это уж точно. Далее я опишу эпизод-зерно, которое упало в землю незаметно — и пробрызнуло там не зримыми никому корешками, а уж видимые глазу побеги обнаружили себя много, много позже. (Сладкие плоды же, благодарение силам небесным, я и до сих пор собираю.)

Итак: 27-го марта 1968-го года самолёт с Гагариным и Серёгиным врезался в землю. Была среда. В этот момент (10 часов 30 минут утра) я сидела на уроке геометрии в средней школе одного из самых убогих, перенаселённых пролетариатом, люмпен-пролетариатом и чистопородным люмпеном, микрорайонов города К. — и старательно вычерчивала биссектрису угла в 60 градусов. Самолёт за окном — р-раз! — обдал контрастную синеву небосвода обильным белым помётом. Струя, тонкая на выходе, начала расползаться, растекаться, и мне показалось, что я вижу тающий снег… Это был словно короткий обморок, когда я увидала мартовскую дорогу меж корабельных сосен, идущую от милой и грустной станции питерского пригорода, — я увидела остзейский залив и толстые тяжелошубые ели, и финские валуны, суровые и домашние, словно каменные бабы ледниковой эпохи, и мхи, влажным малахитом сверкающие из неглубоких проталин, — мхи, словно подающие зелёные сигналы застенчивому еще солнцу, — я увидала знакомую до слез землю моего детства, Ингерманландию…

А в это время, в другом районе города К., не менее паршивом, хотя и центральном, за кондовым самоваром, толсто надувая щеки, сидела достопочтенная матримониальная пара: породители мамашиного сожителя. Видимо, ничем иным, как именно похвальной устремлённостью к своим корням, нельзя объяснить переезд в этот город гражданина Хеопсенкова, а за ним, на привязи, и нас, каторжных, — мамаши и меня, чемодана без ручки. Именно наличием породителей мамашиного сожителя в городе К. можно объяснить переход моих живодёров к оседлости, которая и пришлась на это винно-водочное поселение.

В установленной человечьей иерархии пращуром Хеопсенкова-младшего должен был бы значиться, соответственно, Хеопсенков-старший. Так он и величался по паспорту, а имя-отчество его было Истислав Истиславович, т. е. славящий истину аж дважды — хотя зачем это надо? Мне-то в его имечке слышались другие два словечка — «истязание истязуемых». (Потом, пробуя на слух это имя уже взрослой, я слышала в нём «Фома Фомич» — и даже зрила неотвязный фантазм беллетриста Д.)

Однако домашнее его имя было Хаммурапи. Это было ласковое семейное, скорее, даже интимное имя, данное ему вечно шмыгающей носом раболепствующей половиной ещё в период его атакующего жениховства. Хаммурапи устанавливал Законы. Карал. Миловал. Снова карал. Его преисполненная добродетели половина, считавшая Христа (как и все жители её деревни), разумеется, русским, — гордым внуком славян считала и вавилонского царя Хаммурапи. Куда ни выпадает человеку командировка!

Тишайшая тирания сего старца — необсуждаемая, непререкаемая, непоколебимая (а имел он под началом побольше вассалов, чем его младшенькое коньячно-маньячное чадо) — зиждилась на вполне земном обстоятельстве: в отличие от своих отпрысков, единым фронтом променявших все блага мира на заветный бутылёк, он, Хаммурапи, что называется, не потреблял. А посему (выглядя в зерцале общественного мнения, разумеется, юродивым или «себе на уме») — в глазах раболепствующего перед ним семейства (где, неся суровую вахту, бухали нон-стоп как сыны, так и внуки) почитался за неземное существо, перемножающее в уме восьмизначные числа — и обладающее таким мощным светом души своей, что тлеет и дымится исподнее.

Но вот наступает поворотный для меня день.

О чем я ещё, конечно, не знаю.

Похороны Гагарина.

Трансляция по радио и Центральному телевидению.

Красная площадь.

Хаммурапи, сидя с особо прямой спиной на своём троне, взыскательно-скорбно взирает на траурную процессию. Остальное семейство взирает на то же самое, но как бы вполглаза: на самом деле все, затаив дыхание, зрят и внимают, как зрит и внимает он, Хаммурапи. Его морганья. Увлажненье очей. Струение слёз. Шевеления сухих дланей. Вздохи. Он подготавливает священнодейство: сейчас, по мановению его десницы, взвоют траурные трубы бабьих рыданий, поддадут гнусавого колера тромбоны их мясистых носов, флейтой вольётся-взовьётся детский плач — и, сдерживая себя, заскрежещут зубами («беззвучно заиграют желваками») среднестатистические жертвы бытового и производственного алкоголизма («суровые мужики»).

Но происходит непредвиденное.

Хаммурапи, всё ещё сидя на троне, начинает медленно клониться в сторону (родичи думают, что правитель их берёт широкой крен, чтоб попривольнее закачаться в скорби-лихоманке) — и вдруг, с дровяным грохотом, враскарячку, валится на пол.

Инсульт.



Что такое инсульт? Как естественник и человек зрелых лет, я, конечно, знаю медицинское определение, объяснение и клиническую картину этого явления. А что такое инсульт глазами подростка?

Инсульт — это вдруг вывалившийся из ширинки вавилонского царя лиловатый член, похожий на мокренькую кишочку. Укладывая Хаммурапи на оттоманку, взрослые эту штуку, конечно, быстренько впихнули назад — обвислую, как тряпочку, как растянутый и — бац! — лопнувший, обслюнявленный изнутри воздушный шарик, как ветошь, — штуку, видимо, липкую, — но я, к ужасу своему, эту штуку всё-таки успела увидеть. А ведь у Хаммурапи не может и не должно быть члена! Ни при каких обстоятельствах! Тем более члена такого мерзопакостного — совсем не похожего на тот, белый и гладенький, что, застенчивым клювиком, словно бы невзначай прилажен меж ляжек бесполого музейного Аполлона.

Инсульт — это еще вот что.

Гроб.

Он вертикально прислонён к высоченной стене в просторном и гулком коммунальном сортире.

Он словно появился из этой ледяной стены.

Как появляется из стены призрак.

Ужас: по эту сторону жизни — стоит большой и грузный потусторонний предмет.

Подземная утварь.

Тварь?

Распахнет пасть, поглотит тело-еду и заляжет в кромешную тьму, на дно.

Гроб.

Крокодил могилы.

Что же теперь с нами будет?! Куда мы?! Предчувствую, что вот-вот выдернут меня из этой мимолётной, как сон, оседлости — и опять замелькают-завоняют вокзалы, бараки, шалманы, и опять — пацаны, бей новенькую… «Прекрати мне немедленно эти рыдания! Немедленно, я сказала! И без тебя тошно!» (Фельдфебельские команды мамаши.) — «Да ла-а-адно тебе… Ей ведь тоже плохо» (Хеопсенков, примирительно).

Инсульт — это открытая рана памяти. На её дне — чужой человек, люто, медленно, сладострастно ломавший твою жизнь, вдруг признает тебя живым существом — и, заступаясь за тебя перед родной мамой, — враз доламывает наконец этим жестом неумышленного великодушия твой хребет.

Думаю, по законам степного азиатского размаха (дело происходило в Поволжье), всех чад и домочадцев следовало бы — в скорби их безграничной — закопать с Великим Правителем в одной яме. Ан нет: даже вдова, как ни странно, не захотела быть закопанной со скоропостижно склеившим коньки Хаммурапи. Более того: она, мотивируя это именно любовью, не пожелала пойти на похороны супруга. Тезис небесспорный, но не оспариваемый. Не оспариваема была и другая её воля: она не хотела более оставаться в городе К. Ну а податься — куда?