Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 39 из 68



«Алеше — в долготу его дней, навсегда, не на время. Фуфа. Париж!»

Было это лет через тридцать после Ташкента, эвакуации — времени, парадоксально удачного (как все у нее случалось — парадоксально и нелинейно) для Раневской в смысле кино. Снималась она тогда очень Много — «Пархоменко», «Золушка», «Дума про казака Голоту».

А Ирина Сергеевна Вульф пропадала на ташкентской киностудии, где была ответственным худруком. Тогда-то она познакомилась с Александровым, пригласившим ее после эвакуации вторым режиссером в «Весну». Потом была совместная работа на «Встрече на Эльбе», в разрушенном Кенигсберге, про который тогда говорили, что восстанавливать его не имеет смысла — погибли уникальные, с немецкой добротностью сделанные городские подземные коммуникации, но прежде всего — несметное количество католических костелов, замков и памятников. Отец писал, что Ирина Сергеевна привезла из Кенигсберга (нелепо названного потом Калининградом в честь умершего в Москве в 1946 году Калинина) оплавленные в чудовищном военном огне бутылки, рюмки и найденные в развалинах остатки бюргерских сервизов из толстого белого мейсенского фарфора — салатницу, тарелку, чашку с немецким орлом и символической надписью на дне зеленоватым шрифтом: «Красота работы». (Что-то из этих вещей можно увидеть в руках у бабушки на кенигсбергской фотографии 46-го года).

А на другой, более ранней, они втроем: Орлова, Раневская, Анисимова-Вульф. Это их «весенний» период, хотя на фотографии — начало осени, если быть точным, 5 сентября, — теплый солнечный день во Внуково, в недавно отстроенном загородном доме Орловой и Александрова. Ощущение установившегося покоя и равновесия. Орлова ушла в себя, Ирина Сергеевна — в сценарий, а Раневская смотрит в объектив с характерным задумчиво-прощающим выражением — снимал, похоже, кто-то из своих. На заднем плане, в березняке, застыл в предвкушении очередного маршрута элегантный и мощный «БМВ», управляемый элегантным же и верным Игнатием Станиславовичем Казарновским — постоянным шофером Орловой и Александрова, педантичным и невозмутимым поляком. По определению отца — своего рода состоявшимся Козлевичем, начисто лишенным, однако, рефлексии последнего и оттого не охмуренного ксендзами. В глубине — немецкая овчарка Кармен, вывезенная из питомника самого Геринга, равнодушно взирает на притаившегося в кустах сиамца, незаконно проникшего сюда с участка Образцова. Отяжелевший за лето шершень (из тех, что однажды таким образом ужалил бабушку, что она на пару часов ослепла), на секунду отвлекая внимание сидящих за столом на открытой террасе перед вазой с ромашками и красными и бледно-лиловыми маками, пропадает в крапчатом свете березняка.

Еще густая, по-летнему сильная зелень.

Еще все живы.

Сейчас позовут к чаю.

Глава 11

Чаепития дачного прошлого, приравненные к священнодействию — пусть и не сопровождаемые умеренными возлияниями, — сводились к некоему рассидчивому обряду с его комариными занавесками и расчесами, с выгнутой шеей велосипеда в траве, сизо-карминной тучей с приятно-отдаленным рокотом наползающей из-за железной дороги под оживленные комментарии пожилого родственника, кабы не выключили свет…

В этом поселке свет перед грозой не отключали никогда.



Его построили перед войной и очень скоро его стали называть поселком «Веселых ребят»: Ильинский, Утесовы, Лебедев-Кумач, Дунаевский… У всех гектар светлого, грибного леса — ели, дубы, березы, удобнейшие и совершенно не похожие друг на друга дома.

Как-то, выходя из спальни после примерки концертного платья в квартире на Немировича, Орлова заметила, с досадой глядя на свои новые кофейнобежевые перчатки:

«Совершенно не тот оттенок! Опять придется лететь в Париж. А так хочется во Внуково…»

Место, ради которого можно было пожертвовать очередной поездкой в столицу мира, находилось всего в тридцати километрах западнее Москвы. Частная вселенная, запущенная Григорием Васильевичем в 39-м году, включала в себя и Париж, и Нью-Йорк, и Лондон, и что угодно. Новейшие технические изобретения Запада в СССР впервые появлялись и осваивались именно в этом доме. Так было во всем — начиная от первого, поражавшего воображение послевоенного телевизора до видеомагнитофона в начале семидесятых.

Мастерские «Мосфильма», выполнявшие работы, добросовестно учли индивидуальные склонности заказчика.

Дом строился по эскизам Александрова и был неизбежно похож на своих владельцев какой-то удачной ладностью, способностью вызывать восхищение. Это была некая стилистически обоснованная концепция счастья, выраженная в дереве, камне и ситце. Окошки на дубовых дверях, включая входную, — сплошь в форме сердец — как продолжение кинокадра из фильма Орловой. Поклонники и поклонницы могли бы найти здесь образ собственного отношения к актрисе: перевернутые сердца разнообразных предметов — ножек стульев, столов, тяжелых дубовых лавок, рамочек с ее портретами. Тяжелые кованые ручки на буфете по-своему воспроизводили всю ту же формулу.

Внизу, на первом этаже, находились служебные помещения, кухня и две относительно небольшие комнаты, в одной из которых неизменно жила троюродная сестра Александрова — Ираида Алексеевна, напористая старушка «крупской» закваски — с революционным жаргоном и таким же прошлым (о котором она частенько и довольно некстати любила поговорить). Помимо Дугласа она в одиночку представляла александровскую родню — маленький Гриша, рано лишившийся родителей, воспитывался именно этой несгибаемой личностью, умершей в самом конце шестидесятых. До последнего времени ее функции в доме сводились к причудливому сочетанию обязанностей какой-то полукухарки-полуэкономки. Вряд ли эти определения ей бы понравились, судя по тому, что этот нетяжкий груз она несла с достоинством человека и без того обремененного передовой марксистской идеологией. Дело заключалось в том, что жизнь верхнего и нижнего этажей дома находилась в сложной, эволюционно-продуманной пропорции, характерной для человеческого организма вообще. Извечное противоречие желудка и мозга было сведено в данном случае к минимуму, выраженному нехитрой формулой: в доме не должно пахнуть пищевыми отходами (впрочем, как и любыми другими). Для этого была отработана сложная коммуникационная система, способная вызвать удивление или испуг у нетребовательного обывателя, лишить надежд и покоя самую преданную домашнему очагу хозяйку. Начальным звеном этой системы являлась некая стационарная кухарка на улице Немировича в Москве, которая после дня непрерывной готовки вручала свои изделия кожаному (кепи, краги и куртка) Казарновскому. Невозмутимый поляк — такой же комфортно-лакированный, как и управляемый им «БМВ» с белым откидным верхом, — мощно маневрировал по двору, сворачивал под арку и, набирая рев, выкатывался на улицу как раз в том месте, где иной биограф в порыве пошлого красноречия и для дилетантского контраста непременно бы поместил живописную группу оборванных граждан: старуху в платке, замызганного ребенка и сурового ветерана на инвалидной тележке — жируют же, сволочи! Нет, калеки-фронтовики к тому времени были быстро отловлены для тихой смерти на берегу северного островка, да и скорость, развитая немецким автомобилем, не дозволяла его шоферу сосредотачиваться на чем-либо, кроме самой скорости, — набегающей под ноги мостовой, проезжей маломашинной части улиц послевоенной Москвы, действительно голодной и действительно страшненькой.

Какие уж там контрасты… Все было слишком продуманно, чтобы озираться по сторонам. «Надо было жить и исполнять свои обязанности», как писал не выполнивший эту главную обязанность Фадеев.

Кстати, досужий моралист был бы вдвойне уязвлен тем обстоятельством, что ничего особенного не содержали эти аккуратные лоточки с предполагаемыми яствами, на бешеной скорости доставляемые элегантным поляком. Какие-то рыбные салатики, зелень, бульоны без жира, биточки — внуковский стол был скушен и сух, как деловой фуршет. И так же детально продуман. Несколько рассудочная диета Орловой отдавала дань отвлеченным представлениям о питании кинозвезды. Совершенно не вникавший во все эти тонкости Казарновский сбывал доставленное Ираиде Алексеевне, и та приступала к выполнению своих скромных обязанностей: подогревала готовую продукцию и накрывала на стол в гостиной. За редким исключением этим ее функции ограничивались. С какого-то времени значительную часть дня она проводила в соседней комнате, называвшейся телевизорной, став свидетелем эволюции экрана от маленькой открытки на брюхатом ящике — к линзе и «КВНу», а затем и к отечественным «Рубинам», но не дожив до почти природного цвета японской ориентации. Там же, в телевизорной, были журнальные стеллажи и пара диванов со все той же сердечной символикой, воспроизведенной на более высоком уровне разработки.