Страница 18 из 71
Она рвалась в Харьков.
Вскоре мюзик-холл из «Великана» выгнали, и он обосновался, на сей раз надолго, в знаменитом театральном здании «Гран-палье», который тоже был приспособлен под кинотеатр. Это было действительно красивое здание. Его разрушили во время блокады. Электрик нового театра придумал реле, и теперь свет бежал по лампочкам, совсем как в шикарных заграничных фильмах.
— Дуня! — закричала на всю улицу Клава, увидев удаляющуюся от нее лысину.
Дунаевский оглянулся, заметил высокую улыбающуюся девушку, отметил брови-ниточки и поморщился: так его называли лишь самые близкие друзья. А девушка, все улыбаясь, приближалась к нему. Наконец Дунаевский узнал ее.
— Вы на пленэре совсем другая, нежели на сцене, — поцеловал ей руку.
— Хуже — лучше? — кокетливо спросила Клава.
— Между «хуже» и «лучше» столько оттенков… Сколько же мы с вами не виделись? Больше пяти лет… Целая вечность. Я слышал вас в «Колизее». Рост поразительный! Артистизм, мастерство, владение голосом, но не обижайтесь: тень Изы Кремер еще витает над вами.
— Еще раз вы мне скажете про Изу Кремер, и я вас укушу! — сердито сказала Шульженко. — Сменим пластинку.
— О, показываем зубки. И уже замужем? Жаль-жаль, а я как раз наоборот.
— Пять лет назад вам надо было думать… Когда волос было побольше.
— Один — один! — засмеялся Дунаевский и посерьезнел: — Знаю про мюзик-холл, пишу для них. Поверьте, это только разминка, легкая тренировка. Через три-четыре года мы такое сотворим, весь мир ахнет. Заткнем за пояс этот их гнилой Запад! Хотите я напишу для вас гениальную песню?
— Гениальную? Хочу. А стихи?
— Была бы музыка, а стихи найдутся, — небрежно ответил Дунаевский. — Напишу. Вот закончу оперетку, и напишу.
— Оперетку? А как называется?
— Секрет. Такого еще никто не писал.
— Ой, Дуня, какой вы нескромный!
— Пообедаем вместе?
— С удовольствием, но в следующий раз. Репетиция.
— Святое дело, — он поцеловал ее в щеку, сделал жест, будто снимает воображаемую шляпу, раскланялся и ушел.
Клаве стало грустно. Она вспомнила театр Синельникова, свой первый выход на сцену, букет чайных роз, который И. П. Г. бросил в урну, и ей невыносимо захотелось домой.
Клаву стали узнавать на улице. Однажды ее остановила женщина с мальчиком и попросила автограф. Клава растерялась, стала судорожно рыться в своей сумке, уронила ее. Женщина помогала ей собирать содержимое. Потом долго извинялись друг перед другом и разошлись в разные стороны. Мальчик спохватился и закричал: «А автограф?», но Шульженко уже скрылась в толпе.
Осенью 1928 года по Ленинграду поползли слухи, что разоблачена и обезврежена студенческая организация, которая ставила своей целью восстановление монархии. Первый секретарь Ленинградского обкома партии большевиков Сергей Киров, только что назначенный вместо чем-то провинившегося Зиновьева, маленький, коренастый, с рябым, но приятным лицом, говорят, носился по городу и выступал по 5–6 раз в день на различных предприятиях. В группу входил выпускник Ленинградского университета начинающий филолог Дмитрий Лихачев. Говорили, что это он сочинил программу и имел наглость — подумать только! — послать ее в виде телеграммы своему однокурснику. Почему-то люди рассказывали друг другу, понизив голос, и настороженно оглядываясь по сторонам, словно они посвящали близких в страшную тайну. Шульженко не понимала, как это можно заниматься такой чушью — восстанавливать монархию, и когда! Когда Советская страна, ее народ строят свое светлое будущее. Для нее все эти аресты и разговоры вокруг них были в диковинку, ибо Харьков не слыхивал ни о каких заговорах, арестах, показательных судах, которые становились все более популярными в колыбели революции.
Руководство мюзик-холла предоставило ей отпуск перед гастролями в Москве. На следующий день она помчалась в Харьков.
Родной город встретил ее неприветливо. Тот же дождь, то же низкое небо с набухшими облаками, но у города были совсем другие запахи, Клава их чувствовала, сравнивала, от волнения перехватывало горло. Извозчик остановился у самых ворот и даже не пошевелился, чтобы помочь Клаве справиться с большущим чемоданом. Лениво сыпал мелкий дождь. Против обыкновения, двор пустовал и потому Клаву никто не видел. Она прошла во флигель, тихонько толкнула дверь, прошла на цыпочках в прихожую, медленно приоткрыла дверь в большую комнату. В щель она увидела, что мама лежит на кровати и что у нее нездоровый цвет лица. Отец сидел за столом, листал бумаги и щелкал костяшками счетов. Он поднял голову, обернулся и взглянул поверх очков на медленно открывающуюся дверь.
— Вера! Наша Кунечка! — Иван Иванович вскочил, как молодой, опрокинув стул. Клава бросила чемодан и поймала отца в свои объятия. Ей показалось, что он стал меньше, похудел. Они целовали друг друга, у отца увлажнились глаза, а мама с трудом поднялась с постели и села на кровати.
— Ну вот и славно. А то я думала, что не увижу тебя, — тихо сказала Вера Александровна.
— Что вы, мама, что с вами? — испуганно спросила Клава.
— Хвораю, дочка. Ты приехала, теперь буду поправляться.
Они сидели за столом, ужинали. Родители любовались своей дочерью в красивом платье, с дорогими сережками, и не узнавали ее. Она стала другой. Немного чужой, от нее пахло новыми незнакомыми духами, и это тоже печалило. Отец с гордостью показал ей папку, вырезки из газет, где были упоминания о Клаве. На папке красивым отцовским почерком было написано: «Наша гордость — Клавочка». Она не была дома всего полгода, но как же постарели ее родители. Почему-то ей показалось, что дом у платана стал ниже, в двух маленьких комнатках все обветшало и состарилось. Сиявшие столовые приборы, когда-то приобретенные ею у Катаринских, с вензелем фельдмаршала Кутузова, подчеркивали контраст с убогими, в трещинах, тарелками и разнокалиберными чашками.
…Следующим днем они с Григорьевым лежали на его узком диване. Григорьев тоже изменился. Он уже не носил модных вещей, от него пахло потом, загрубели руки. Но он был так мил, ласков и терпелив, что все перемены, неприятно ее удивившие, ушли в тень и были забыты.
— Что ты сделала со своим лицом? — спросил Григорьев, насмешливо глядя на нее.
— Тебе не нравится? Сейчас такие брови носят в Ленинграде.
— Ну-ну… — он помолчал. — Клава, я через два дня уезжаю… Давай распишемся.
— Как — уезжаешь? Куда? Опять карты?
Григорьев усмехнулся:
— Какие карты? Взгляни на мои руки. С картами давно покончено. — Он вздохнул: — Ломоносов однажды сказал: «Россия будет прирастать Сибирью». Я бы добавил: «Советская Россия». Ты себе не представляешь, что там сегодня происходит! Одно не пойму… — он взглянул на нее чуть недоверчиво и испытующе, мол, можно ли с ней говорить доверительно.
— Что ты не поймешь, милый? — прижимаясь к нему, уткнув лицо в его подмышку, шептала Клава.
— Строят города. Гигантские заводы. Через десять лет наша страна будет самая мощная в мире! А в тайге, далеко от дорог, строят… знаешь что!..
— Что? — Клава испуганно от него отпрянула.
— Бараки… Их очень много. И зачем-то огораживают колючей проволокой. Для кого? Зачем?
— А в Ленинграде поймали тайную организацию, — чуть ли не хвастаясь, сказала Клава. — Они хотели монархию восстановить.
— Чушь собачья! Посмотри вокруг — какая монархия? Это или группа идиотов, или… Не знаю, в общем.
— Бог с ними… Я приеду с гастролей и тогда распишемся. Не будем все делать в спешке. Я же все равно твоя, а ты мой. На-ве-ки! Я хочу, чтоб была свадьба. Настоящая. Как раньше. И чтоб у нас было много гостей. Чтобы пришли все-все друзья. И Николай Николаевич, и даже Нелли Влад. Ты знаешь, что я ему тогда ляпнула? — она жарко зашептала ему в ухо.
Григорьев прыснул:
— Ну это на тебя похоже!
Она набросилась на него, словно изголодавшаяся молодая пантера. Григорьев обнимал ее, целовал, ласкал и думал, что в Ленинграде у нее никого, очевидно, не было. Как и у него. В Сибири.