Страница 9 из 17
Бригида молчала.
— Мне очень грустно и неспокойно на сердце, — продолжал он, — мне так хочется знать, не рассердились ли вы на меня за то, что я… сегодня сказал вам… Не обидел ли я вас?
Она помолчала еще с минуту, а потом удивительно нежным голосом серьезно ответила:
— Я вам очень благодарна…
Радостно и вместе с тем удивленно он воскликнул:
— За что благодарить! Вот уже два месяца, как я ежедневно гляжу на вас и сперва стал уважать вас и ценить… а потом так полюбил…
Тем же нежным голосом она проговорила:
— Я вам благодарна… это первый раз в моей жизни…
— Ну так решайте! Зачем откладывать! — воскликнул он. — Я готов хоть завтра вести вас к венцу.
Она отрицательно покачала головой.
— Я не могу еще.
Он помолчал с минуту.
— Ну, понимаю, понимаю, — сказал он, — надо матушку подготовить, уговорить, да и самой свыкнуться с мыслью, что барышня из хорошей семьи за такого, как я…
— Нет, нет! — с жаром вскричала Бригида.
Он понял, очевидно, что этим коротким восклицанием она возражала против того, что ей надо свыкнуться с мыслью о браке с таким, как он, человеком. Он взял ее руку в обе свои ладони.
— Я понимаю и благодарю вас. Я не буду настаивать, не буду ни о чем спрашивать. Буду ждать. Мне все равно… нужно прожить еще два месяца в Онгроде, пока не кончу строить дом… Я ведь взял подряд и нанял рабочих до осени… Буду терпеливо ждать…
Теперь Бригида прошептала:
— Благодарю вас.
Она хотела отнять руку, но он не выпускал и, слегка поглаживая ее, тихо говорил:
— Хорошая ручка! Милая ручка… сильная и работой не гнушается… Если бы она была моей… если бы я мог вложить эту ручку в старые руки моей сизой голубки и сказать: «Я привез тебе, матушка, невестку!.. Вот тебе то, чего ты так желала… и внуки будут…»
На этот раз из груди девушки, неподвижно стоявшей у порога, вырвалось что-то похожее на тихое рыдание и рука ее, «хорошая, не гнушающаяся работой», ответила молодому человеку крепким и долгим пожатием.
— Спокойной ночи. До свидания, — прошептала она и быстро исчезла в темных сенях.
Когда свет зажженной лампы упал на ее лицо, можно было заметить, как сильно и глубоко она взволнована. Это волнение придавало особенную прелесть ее красоте. Лицо ее прояснилось. Большие черные глаза пылали сквозь слезы, волосы, цвета воронова крыла, упали на разгладившийся белый лоб.
Ее чтут и любят! Она гордо вскинула голову, а на ее алых губах появилась нежная, счастливая улыбка.
Когда через час-другой Эмма вернулась домой, дочь сидела у лампы и усердно занималась починкой ее белья. Запыхавшаяся, возбужденная Эмма сняла шаль и накидку и принялась шагать из угла в угол. Оживленно жестикулируя и сверкая глазами, она рассказывала:
— Замечательная вечеринка! Говорю тебе, замечательная! Какие милые люди, эти Ролицкие! Как умеют принимать гостей! Даже у нас, при жизни твоего покойного отца, лучше не бывало. Света в залах много, лакеи все время что-то разносят… то чай, то сладости, то фрукты превосходные… Ах, как я люблю фрукты… Прекрасные фрукты разносили… Сама Ролицкая одета с большим вкусом, в черном бархатном платье, совершенно закрытом, а остальные дамы почти все декольтированы и с цветами… В столовой один угол заставлен цветущими растениями, распространяющими чудесный аромат…
Не поднимая головы от работы, Бригида спросила:
— Разве аромат был слышен даже через закрытые окна?
Эмма не почувствовала иронии в голосе дочери, она даже не поняла, о чем та говорила.
— Что? — спросила она рассеянно. — Что ты говоришь?
И, не дождавшись ответа, продолжала рассказывать, что Стась Жиревич прекрасно танцевал и чаще всего приглашал дочерей предводителя дворянства Кожицкого, которые были в розовых тарлатановых платьях, и что, присев у окна, он заметил ее и подмигнул в знак привета. Ей даже показалось, что он сказал тихонько: «Добрый вечер, тетушка». Но она не вполне уверена, и ей очень, очень хотелось бы знать, сказал он это на самом деле или ей только почудилось.
У Бригиды с грохотом упали на пол ножницы. Шум этот отвлек Эмму от нахлынувших на нее сладостных воспоминаний. Она остановилась посреди комнаты.
— А ты так и не пошла посмотреть? — спросила она.
— Нет, мама, — так же усердно продолжая шить, ответила Бригида.
— Почему?
— Потому что меня ничуть не интересует то, что делается у Ролицких.
По сияющему лицу вдовы пробежала тень недовольства.
— Вот то-то, — менее кротко, чем обычно, заявила она, — вот то-то и беда, что все благородное, возвышенное тебя не интересует…
— К чему мне возвышенное, — силясь, видимо, сохранить спокойствие, ответила Бригида, — я никогда не буду ни встречаться с этими людьми, ни жить так, как живут они.
— Потому что сама того не хочешь и уже во всяком случае ведешь себя так, словно нарочно собираешься закрыть себе доступ в лучшее общество! — закричала Жиревичова, и в ее голосе слышались гнев и обида. — Кстати, хорошо, что зашла речь об этом, потому что у меня постоянно голова кругом идет от забот, и я, наверно, забыла бы сказать тебе… Я хочу сказать, впрочем, то, что уже тысячу раз говорила: башмаки, которые ты носишь, ужасны, отвратительны, неприличны и ты действительно выглядишь в них, как простая девка.
Бригида молчала. Однако взгляд ее невольно упал на маленькую ножку матери в не слишком роскошном, но тонком и изящном ботинке, выглядывавшем из-под оборок платья. Девушка, вероятно, подумала, что если бы она не носила грубых, тяжелых, простых башмаков, то у ее матери не было бы легких и изящных. Но она ничего не сказала. Жиревичова, все выразительнее жестикулируя, продолжала:
— А твои крики и ссоры с панной Розалией… Разве это красиво? Она ведь дочь помещика, и тебе следовало бы, напротив, подружиться с ней. Может быть, она познакомила бы тебя с порядочными людьми, ввела бы в хорошее общество… Они хоть и обеднели, но у них еще сохранились кое-какие старые связи. Да и вообще так повышать голос неприлично, особенно женщине… Ты только огорчаешь меня и ничего больше!
Бригида молчала.
Жиревичова продолжала:
— Ты никогда не доставляла мне радости… Ты всегда была упрямой, холодной, скрытной, не любила того, что нравилось мне… не делила со мной ни тоски моей, ни печали, ни мечтаний, ни радостей… Я несчастна, потому что в родной дочери не нашла близкой души.
Бригида молчала. Мать в сильном возбуждении прошлась несколько раз по комнате и, видимо, решив высказать на этот раз все, что накипело у нее на душе, снова начала:
— У тебя отцовский характер… Отец твой тоже был…
На этот раз работа соскользнула с колен Бригиды, а сама она резко вскинула голову. Щеки ее пылали, глаза метали искры.
— Мама, — вскричала она, заломив руки, — об отце ни слова! Прошу тебя, мама! Обо мне говори все, что хочешь, но об отце… ничего плохого!
Жиревичова заметно смутилась.
— Откуда ты взяла, что я собираюсь сказать плохое о твоем отце? Когда я о нем плохо говорила? Отец твой был хороший… лучший в мире… и хотя вкусы наши не вполне сходились, он любил меня, преклонялся предо мной. Я тоже была ему верной и преданной женой, да ты сама видела, какой я была преданной…
— Да, — промолвила уже спокойно Бригида, — ты очень плакала; когда отец умер…
— Вот видишь! Ох, как я плакала. И теперь всякий раз, как вспомню о нем, плачу…
Действительно, на глазах у нее выступили слезы. Она села на диванчик и принялась расчесывать свои завитые локоны.
— Отец твой, — продолжала Жиревичова, — был очень вспыльчивым, часто сердился, а в гневе мог даже грубости наговорить… Но со мной он никогда не бывал груб. Я обезоруживала его своей мягкостью. Раскричится, бывало, кулаком по столу стучит, а как взглянет на меня, так прощения просить начинает, руки и ноги целует. «У тебя, говорит, глаза, как у голубки… Когда я вижу, как ты испуганно молчишь, меня такая жалость берет, что гнев тут же пропадает». Он всегда всем говорил: «Мне нужна была именно такая жена, как моя дорогая Сильфида. Всякая другая выводила бы меня из себя, и я способен был бы совершить что-нибудь ужасное». А в последние годы мы жили особенно дружно. Он свыкся с моими вкусами, я уже знала, как нужно вести себя, чтобы не раздражать его… И потому, когда он умирал, его последний взгляд, его последнее слово были обращены ко мне…