Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 115



— Что вы теперь пишете?.. — начал, было, граф и не окончил.

Из-за спины Зыгмунта выступил юноша лет двадцати, среднего роста, стройный, с тонкими и красивыми чертами нервного, немного утомленного лица. Его губы, с признаком пробивающихся русых усов, дрожали, большие карие глаза, напоминавшие глаза Бенедикта Корчинского, горели.

— Простите меня, — конфузясь и робея, почти детским голосом обратился он к Ружицу, — мне хотелось бы знать, какие реформы и улучшения вы хотите ввести в своей Воловщине? Имение это очень запущено, и когда я узнал, что вы поселились там, то страшно обрадовался. Мне так хотелось познакомиться с вами, поговорить обо всем подробно… что… что я не мог отказать себе в этом удовольствии.

Несколько часов тому назад Бенедикт Корчинский представил гостям своего сына. Пан Ружиц, знавший, с кем имеет дело, любезно улыбнулся и после небольшого колебания ответил:

— Мне тоже очень приятно, и поверьте, что, со своей стороны, я готов был бы ответить на все ваши вопросы… только… только… ни о каких реформах и улучшениях в Воловщине я еще не думал.

На лице юноши выразилось глубокое, искреннее изумление.

— Как! — начал он, — а я полагал, что именно такие люди, как вы… молодые, богатые… могут повсюду вносить свою инициативу, подавать пример…

— Но я вовсе уж не так молод, — натянуто рассмеялся Ружиц, причем по лбу его прошла нервная дрожь.

— Quand on a mange un million, on se sent un siecle sur le dos, n'est ce pas? — немного фамильярно шепнул ему граф.

Но Витольд Корчинский не обращал внимания ни на что.

— Видите ли, меня это ужасно интересует… Я два года не был дома, прошлые вакации отец разрешил мне провести в большом образцовом имении… Теперь я окончил второй курс и уже составил себе некоторое понятие о том, как должно идти дело… Как идет оно у нас, я знаю… скверно, со всех точек зрения скверно, и мне кажется, что вы, господа, обязаны всецело отдать свои силы народу и земле, чтобы…

— Видишь ли, — недовольным голосом перебил Зыгмунт двоюродного брата, — голова твоя так набита теориями, что ты и в жизни видишь только ходячие формулы… Такова уж особенность ранней молодости.

— Конечно, — выпрямляясь и поднимая голову, перебил Витольд, — ты меня нисколько не обижаешь, ссылаясь на мою молодость. Ведь и ты тоже молод и не имеешь права почивать на своих артистических лаврах. Что бы ты, например, ответил, если бы я спросил тебя: каково в твоих Осовцах положение народа, на каком уровне находятся его просвещение, нравственность, экономический быт?

— Я ответил бы, что на самом низком, — с небрежною усмешкой произнес Зыгмунт.

— И ты можешь об этом говорить так легко? И вы, господа, все можете оставаться равнодушными? — воспламенился юноша и снова обратился к Ружицу. — Мне кажется, что хоть вы-то, по крайней мере, думаете об этом иначе… Зыгмунт был уж так воспитан, наконец, он… артист! Но вы, конечно, снизойдете к народу, который так долго находился в забвении у всех и за которым идеи нашего времени признают все права…

— Милый Видзя, — с очевидным нетерпением перебил Зыгмунт, — идеи нашего времени — вещь очень почтенная и прекрасная, но спроси у своего отца, в какое положение попал он однажды, когда вздумал, было просвещать народ… снисходить к нему?

Витольд зарумянился, как девушка, опустил глаза вниз и пробормотал:

— Мой отец… он не так богат… может быть, его средства недостаточны…

Упоминание об отце, видимо, неприятно его задело, но он тотчас оправился и с прежней горячностью обратился к Ружицу:



— А вы… — начал он.

В это время послышался другой молодой голос:

— Витольд прав, совершенно прав! Кто же, как не вы, Господа, обязаны исправлять ошибки прошлых поколений и расчищать нам, младшим, дорогу? Зло берет, когда посмотришь на здешний страшный застой… Имения либо совсем пришли в упадок, либо ведутся самым рутинным способом, земля уходит из наших рук, и никто пальцем не двинет, чтоб улучшить дело… поднять его…

Это на помощь Витольду пришел его школьный товарищ, сын одного из соседей пана Бенедикта.

— Температура начинает подниматься, — шепнул Ружицу граф.

Но Ружиц, который все время молчал и только нервно дергал шнурок своего пенсне, захотел положить конец неприятному для него разговору и обратился к Зыгмунту с просьбой представить его пани Корчинской.

Граф медленно пошел по направлению к своей невесте; к студентам присоединился их товарищ, и все трое, оживленно переговариваясь и жестикулируя, отошли в сторону, а Зыгмунт с Ружицем — к тому углу гостиной, где среди дам молча сидела пани Корчинская. На поклон элегантного молодого человека она ответила привычным медленным наклонением головы, которая ни на минуту не утратила своего надменного, сурового выражения. И только когда Ружиц начал расхваливать картину ее сына, которую он видел на одной из столичных выставок, она подняла ресницы и взглянула на Зыгмунта все еще прекрасными глазами, несмотря на долгие годы пережитых ею страданий. На минуту она улыбнулась, было, но потом заговорила с прежнею холодною любезностью о таланте Зыгмунта, о препятствиях, которые встречаются на его пути, о невозможности соединения роли сельского хозяина с привычками и потребностями художника.

При этих словах она, вопреки обычной своей манере, несколько раз беспокойно пошевелилась и снова окинула сына испытующим взглядом, в котором сейчас отразилась неясная тревога.

А между тем, во все это послеобеденное время кое-кто из дам, усевшихся на диване и креслах, незаметно переглядываясь, кивали на молодую чету, исподтишка обменивались на их счет осторожными замечаниями; говорили, что в этом супружестве нежность жены намного превышает нежность мужа и что Клотильда хоть и знатного рода, и принесла ему богатое приданое, и воспитание получила отличное, а влюблена в него без памяти, зато у него такой вид, будто ему досмерти наскучило его положение. Ходят слухи, что он почти не занимается хозяйством и совсем неважно ведет дела, а пани Корчинская, мать его, уже начинает жаловаться, что чересчур его изнежила, воспитывая вдали от родины и того клочка земли, на котором ему предстояло жить.

— Так ей и надо, а то возгордилась, как удельная княгиня, и сына своего чуть ли не полубогом считала, — оживленно затараторила какая-то болтливая соседка, одна из тех, чье шелковое платье носило на себе несомненные следы давности и многократных переделок.

Однако другая, более кроткая, подперев рукой длинное испитое лицо, рассуждала иначе. Медленно покачивая головой, убранной какими-то удивительными перьями, она грустно начала:

— Без отца воспитывался… без отца! А каково это воспитывать мальчиков без отца, я-то хорошо знаю: у моих сыновей в то самое время, что и у пани Корчинской, не стало опекуна!

— Зато у него тетка была, — возражала первая, — вот эта Дажецкая, которая случайно вышла замуж за богатого человека, а теперь только и знает, что наряжаться и задирать нос. Она тоже с племянничка пылинки сдувала и внушала ему, что он гений…

— Это в память брата, — защищала Дажецкую другая, — наверно, в память брата и сироту его баловала и старалась всячески его вознести.

Разносили черный кофе, а поднос с ликерами пан Кирло взял из рук лакея и поставил на одном из столиков гостиной. Худые щеки его покрылись румянцем, маленькие, глазки блистали, на тонких губах играла самая беззаботная, веселая усмешка. Обед, вино, говор гостей приводили его в отличное расположение духа.

В эту минуту он, казалось, олицетворял собой полное удовлетворение вкусным обедом, выпитым вином, и, пожалуй, более всего доносившимся со всех сторон веселым гомоном голосов. В одной руке он держал потушенную, ради присутствия дам, сигару, другою — перебирал бутылки с разноцветными жидкостями и манил к себе всех, находящихся поблизости.

Гости подходили один за другим; возле подноса с ликерами прежде других очутился уже упомянутый толстый помещик, судя по виду — весельчак и любитель поесть; вслед за ним подоспели с террасы и другие соседи; наконец приблизился и пан Ожельский с пустою рюмкой в руках.