Страница 59 из 73
Но на следующий день услуги светил не понадобились: барышня свежая, как лилия, с кокетливой улыбкой на влажно поблескивавших коралловых губах как ни в чем не бывало встретила в гостиной молодых людей. Цезарий еще не оправился после вчерашнего потрясения, и на лице его лежала печать беспокойства и грусти, И по сравнению с его бледным лицом и поникшей фигурой особенно выгодно выделялся живой, веселый красавец Вильгельм. Он то и дело подсаживался к Делиции, непринужденно болтал с ней и просил разрешения называть ее заранее сестричкой.
Это разрешение ему было дано среди взаимных улыбок и взглядов, в которых наблюдательный человек заметил бы нечто большее, чем просто светскую любезность и родственные чувства: в них выражалось неудержимое влечение двух пылких натур друг к другу. От мечтательной жаждущей любви девицы к беззаботному, как птица, юноше, привыкшему к легким победам, пробегали невидимые магнетические токи, и, казалось, воздух вокруг был насыщен страстью.
Вильгельм просидел у них два часа; время приближалось к обеду, а он не собирался уходить. Наконец, смеясь и бросая умоляющие взгляды на пани Книксен, он воскликнул:
— Comme j’aime papa![408] Делайте со мной что хотите, но добровольно я отсюда не уйду. Зовите лакеев, велите выносить меня на руках, но предупреждаю — я буду сопротивляться…
Разумеется, обе дамы и Генрик поспешили его уверить, что будут польщены, если он останется у них обедать и пить чай.
— Мы, провинциалы, — с обворожительной улыбкой прибавила пани Книксен, — не придаем слишком большого значения этикету, и добрые друзья нам дороже чопорных гостей.
Вильгельм с ужимками избалованного расшалившегося ребенка поцеловал у пани Книксен руку и снова подсел к Делиции:
— Не правда ли, мы с вами брат и сестра?
— Решено и подписано, — улыбнулась Делиция.
— Значит, я — очень несчастный брат, а вы — плохая сестра.
— Почему?
— Позвольте по-братски поблагодарить вас за разрешение остаться — тогда я буду счастливым братом.
Делиция вспыхнула и надменно посмотрела на него.
— Граф! Я из тех сестер, которые умеют наказывать невоспитанных братьев, — сказала она и отошла к окну, где стоял Цезарий, и с кокетливой улыбкой стала ему что-то говорить. Вильгельм следил за ней с нескрываемым восхищением, а когда она подняла на Цезария ласковые, голубые глаза, он отвел взгляд, и лицо его омрачилось.
Пани Книксен была мастерицей устраивать интимные дружеские обеды; никто не умел так искусно, как она, направлять разговор и поддерживать за столом веселое, приподнятое настроение. Ей по мере сил помогали дети: сын спокойно, со знанием дела, дочь — с пленительной застенчивостью.
За обедом Вильгельма окончательно покорило и очаровало это милое, радушное семейство. Цезарий молча любовался веселыми, оживленными лицами; он добровольно уступил двоюродному брату первенство, и тот всецело завладел разговором и вниманием дам. Когда встали из-за стола, Цезарий взял Вильгельма под руку и, отведя в сторону, шепнул на ухо:
— Правда, она очаровательна? И все они такие милые и добрые?
— Да, да, Цезарий! — искренне подтвердил Вильгельм. — А я и не подозревал, что на литовских болотах растут такие чудесные цветы. Ты, Цезарий, родился в сорочке, я тебе завидую!
Ce pauvre César впервые в жизни торжествовал победу: его лицо светилось счастьем, движения обрели Уверенность и силу. Он был красив внутренней, духовной красотой; душа этого юноши, долгие годы скованная оцепенением, а теперь пробужденная возвышенными чувствами и мыслями, озаряла его волшебным светом.
Но Делиция в этот день меньше, чем когда бы то ни было, обращала внимание на своего жениха, на его оду-х°творенную красоту, рожденную любовью к ней и предназначенную для нее. Зато два часа проболтала она с Вильгельмом об операх, которые слушала с матерью на прошлой неделе.
Вильгельм в самом деле обожал музыку и жить без нее не мог. Оперы и концерты разных знаменитостей составляли для него главную прелесть европейских столиц. Музыка имела над ним огромную власть, словно в душе у него были натянуты чуткие к малейшему прикосновению струны.
Разговор о музыке, естественно, привел молодую пару к фортепьяно, возле которого стояла этажерка с нотами. Как знать, не встретилась ли белоснежная, дрожащая от волнения рука Делиции с горячей рукой Вильгельма, когда они искали на этажерке свои любимые романсы. А через четверть часа их чистые, как хрусталь, и, как сама юность, сильные голоса слились в мелодичном, нескончаемом дуэте.
Делиция сидела за фортепьяно, Вильгельм стоял позади и опирался рукой на спинку ее стула; его глаза были устремлены не на раскрытые на пюпитре ноты, а на пышные, волнистые волосы юной музыкантши.
За первым романсом последовал второй, потом пела соло Делиция, потом — Вильгельм, а она аккомпанировала. Их голоса, подобно льнущим друг к другу языкам пламени, то плавно и согласно сливались, то взмывали ввысь, к недосягаемым вершинам счастья и любви.
Они пели в тот вечер очень долго, словно их силы питал неиссякаемый источник, забивший в их серд-цах.
Пани Книксен сидела на диване молчаливая и неподвижная, не спуская тревожных и счастливых глаз с молодой пары. С таким трудом и искусством спряденная ее руками тонкая нить будущности дочери рвалась на глазах.
Правда, рядом нежданно-негаданно протянулась другая, более блестящая. Но достаточно ли она прочна, чтобы выдержать груз ее упований и надежд? А вдруг обе нити лопнут, исчезнут в тумане тщетных иллюзий и ловкие пряхи останутся с пустыми руками? Вот какие мысли и сомнения терзали пани Книксен.
Генрик — тоже любитель попеть и побренчать на фортепьяно, время от времени присоединялся к молодой паре. А Цезарий сидел в нише окна в полумраке и одиночестве и ничего не слышал, кроме голоса невесты. Он то, как волна, ласково баюкал его, то швырял в пенистые, бурлящие водовороты, а когда взмывал ввысь — к сверкающему небосводу и там бушевал, полный тоски и нетаимой страсти, по телу юноши пробегала сладостно-мучительная дрожь неведомого ему доселе восторга. Он не сомневался, как не сомневался в том, что живет и любит, что она поет для него и звуки ее голоса — это любовное признание, посылаемое ее сердцем его сердцу. И в ответ на эти призывы из полутемной ниши к залитой ярким светом девушке летели гимны беззаветной, лучезарной любви, слагаемые в душе Цезария. Его глаза, полуприкрытые рукой, то сияли, как звезды, то затуманивались слезами благодарности к той, которая подарила ему это необъятное счастье, вернула к жизни, пробудив в нем человека, способного любить, мыслить и дышать полной грудью.
Далеко за полночь стихли в гостиничном номере музыка, пение и разговоры, и мать с дочерью, оставшись наедине в полутемной комнате, посмотрели друг другу в глаза.
— Делиция! — тихо промолвила пани Книксен.
— Мама! — замирающим от волнения голосом прошептала Делиция, бросаясь к матери, и уткнулась головой ей в колени.
Лоб у нее горел, из глаз брызнули слезы.
— Делиция! Деточка моя бедная! — Пани Книксен склонилась над дочерью и обняла дрожащими руками ее за шею. — Как я боюсь за твое будущее! Как волнуюсь за тебя! Ну, хватит, не плачь, дитя мое, не то глаза опухнут и будешь завтра плохо выглядеть!
— Нет, мама, — сказала Делиция и подняла голову, — от таких слез не дурнеют! Я плачу от радости, это слезы счастья. Он любит меня! Он — мой идеал! Сколько дней и ночей я мечтала о нем! Ах, мамочка, как я могла жить без него, не видеть его лица, не слышать голоса, от которого замирает сердце!
Мать с испугом слушала страстное признание дочери.
— Делиция! А если ты ошибаешься? Если он тебя не любит?
Делиция выпрямилась.
— Нет, мама, не ошибаюсь… Он полюбил меня с первого взгляда, как и я, когда увидела его портрет!
408
Клянусь жизнью отца! (Фр.)