Страница 11 из 73
III
Покинув особняк своего богатого родственника и торопливо пройдя несколько главных варшавских улиц, Павел Помпалинский свернул в квартал, населенный беднотой, и остановился у ворот высокого, узкого дома грязновато-бурого цвета. По лестнице — невообразимо крутой и грязной — он взбегал с таким счастливым видом, словно был у желанной цели. И за шнурок колокольчика у низкой обшарпанной двери пятого этажа, которая вела, во всяком случае, не в жилище богатых и сильных мира сего, дернул с улыбкой, выдававшей радостное волнение. Колокольчик звякнул, но за низкой дверью было тихо. Эта тишина встревожила Павла, подгоняемого нетерпением, но позвонить второй раз он не решался. Лишь несколько минут спустя за дверью послышалось шарканье ног, обутых в спадающие шлепанцы.
— Это ты, Адельця? — слегка в нос спросил из-за двери негромкий мужской голос с певучей литовской интонацией.
Павел с хитрой улыбкой приблизил лицо к замочной скважине и пропищал:
— Я, Вандалин, отвори!
Ключ повернулся в замке, а Павел, посмеиваясь про себя, как озорной мальчишка, отскочил и притаился.
В приоткрытой двери появился мужчина лет за сорок в старом шелковом халате, подпоясанном грязным обтрепанным шнуром. У него было круглое, как луна, лицо с низким лбом и румяными, пухлыми, как сдобная булочка, щеками. На толстой, короткой, красной шее прочно сидела начинающая лысеть седоватая голова. Красили это не очень привлекательное лицо только пышные седые усы и светло-голубые, чистые, как у ребенка, глаза, с добрым, словно умоляющим выражением. Не переступая порога, он с певучим акцентом спросил:
— Ну что, Адельця, будет сегодня жареная картошечка?
— Будет ли картошечка, не знаю, зато я здесь, — сказал Павел и выскочил из-за двери. Пан Вандалин вздрогнул, но, узнав Павла, растопырил свои короткие, толстые ручки и бросился его обнимать, радостно восклицая:
— Павлик! Павлик!
— Он самый, собственной персоной! — отвечал Павел, входя в маленькую комнатку, судя по обстановке служившую одновременно и спальней и кухней. Там стояли две чисто застланные кровати, на большой плите в кастрюле кипел суп, а на столе под окном лежала кухонная утварь.
— Неужели это ты? Прямо глазам не верится! Приехал? — осыпал гостя вопросами пан Вандалин, несмотря на сопротивление, помогая ему снимать пальто. — Положи его вот сюда, на кровать Адельци, — а то еще упадет со стула и запачкается об горшки да ложки-по-варешки… Вешалкой мы еще не обзавелись… Ну, проходи, проходи в гостиную, гостем будешь!
Слово «гостиная» было чистейшей метафорой. Так именовалась комнатка, которая едва ли этого заслуживала. Правда, там царила образцовая чистота. Но увы, и образцовая бедность. И однако… некоторые вещи явно перекочевали в эту убогую каморку из настоящей гостиной: дорогие альбомы с малахитовыми украшениями, странно выглядевшие на дешевой, тюлевой скатерти; фотографии в изящных резных рамках овальной формы на голой и шершавой шафранно-желтой стене; золотой наперсток, оставленный на столе возле раскроенной мужской рубашки из грубого полотна.
Хозяин, видно, по привычке, назвал эту каморку гостиной, пригласив в нее Павла жестом светского человека, у которого вежливость и хорошие манеры стали второй натурой.
— Ты, значит, опять в Варшаве? — спросил он, усаживаясь на жесткий и узкий диван.
— Да, но ненадолго. Вот я и поспешил навестить вас… а где пани Адель?
— Сию минуту вернется! Она только в лавочку побежала картошки купить… Захотелось мне жареной картошки, вот я нечаянно и проговорился… А потом пожалел; у бедной женушки и без того хлопот полон рот — не приведи бог… Да и расход лишний — в нашем положении и одного блюда на обед вполне довольно… за глаза довольно. Лишь бы хуже не было… А во мне нет-нет да и проснется старое… То одного захочется, то другого… Девяносто девять раз сдержусь, а в сотый с языка сорвется — ну, совесть потом и мучает… А что поделаешь? Вот если бы я мог стать другим человеком — этаким быстрым, ловким… но ведь выше себя не прыгнешь! А главная-то моя беда, Павлик, что я никак похудеть не могу! Уж и горя, кажется, хлебнул немало, и неприятностей разных и лишений перенес… а жиру все не убавляется… Посмотри-ка на меня получше: не похудел я с тех пор, что ты у нас был? Ну, хоть капельку, хоть чуть-чуть… хоть на столечко?..
С этими словами толстяк, который до сих пор сидел на узком диванчике, съежившись, словно стыдясь своей полноты, выпрямился, обдернул на себе халат и с надеждой устремил на Павла добрые, ясные глаза.
— Конечно, похудели, — поспешил успокоить его Павел, но по живым, блестящим глазам было видно, что ему и жалко его от души и смешно.
— Да ну? Неужели правда похудел? — воскликнул обрадованный пан Вандалин, но тут же с досадой махнул рукой и сказал невесело: —Ты это так просто говоришь, чтобы меня успокоить, но сам-то я чувствую, что нисколько не похудел… Эх, тысячи рублей бы не пожалел…
Он рассмеялся и докончил:
— …которых у меня нет. Привыкнет человек деньгами сорить… тысячами бросаться, вот и лезут они на язык… Нет, серьезно — вот ты, Павлик, всюду ездишь, людей видишь, не слыхал ли ты про какое-нибудь средство от ожиренья? Говорят, теперь даже доктора от этого лечат… Не слышал ты случайно, как они это делают, что дают пить? Будь добр, подумай, посоветуй, как быть!
— Врачи говорят, надо больше двигаться. Двигаться надо!
Пан Вандалин, с нетерпением ждавший ответа, опять махнул рукой.
— Легко сказать: двигаться! А как я буду двигаться? Где? Зачем? Мостовую без толку гранить — лень, да и стыдно… Лучше уж толстым быть… Да и квартиру нельзя без присмотра оставить… Жена и дочь целый день в городе… на работе…
— Пани Адель по-прежнему дает уроки музыки?
— А как быть? Приходится зарабатывать на хлеб! Замучилась, бедняжка, совсем из сил выбилась.
— А панна Розалия? — спросил Павел, почему-то опустив глаза и даже покраснев, — Роза работает на табачной фабрике… папиросы набивает.
— На табачной фабрике? — воскликнул Павел, приходя в необычное волнение. — Ведь это вредно для легких! А панна Розалия такая слабая…
Пан Вандалин отер дрожащей рукой пот со лба и растерянно сказал:
— Что же делать, дорогой? Что делать? Ведь жить-то надо, а я… я… что тут говорить, достаточно взглянуть на меня, чтобы понять, кто я… Тюфяк я, вот кто, самый настоящий тюфяк.
Слово это он произнес с таким комическим отчаянием, сожалением и добродушным презрением к самому себе, что Павлу стало и грустно и смешно.
— Что вы говорите?! Вы к себе несправедливы…
— Ах, оставь! — сказал пан Вандалин. — Сам небось слышал, что меня так прозвали. Толстый да покладистый — вот и прозвали меня тюфяком дорогие мои соседушки и приятели, вовек их не забуду… И ведь правы были!.. Тюфяком родился, тюфяком жил, но, видит бог (тут пан Вандалин ударил себя в грудь пухлым кулаком), видит бог, больше этого не будет!.. Ага, вот и звонок! Это Адельця или Роза пришла обедать… Прости, дорогой… лакеев мы не держим — пойду открою…
— Дайте я! — воскликнул Павел и, прежде чем пан Вандалин успел встать с дивана, подскочил к двери и повернул ключ в замке.
Ч
— Пан Павел! — одновременно раздались два женских возгласа. Голоса звучали одинаково радостно, но один был громкий и решительный, а другой — тихий, дрожащий от затаенного волнения.
В комнату вошли две женщины: одна пожилая, небольшого роста, плотная, с добрыми карими глазами и обветренным, увядшим лицом, другая — девушка лет восемнадцати, стройная, худенькая, с длинными черными ресницами, которые бросали печальные тени на бледные впалые щеки. Одеты были обе скромно — в темные шерстяные платья. У пожилой, которая несла на плече корзину с крышкой, был на голове большой теплый платок, а у девушки на темных, плотно уложенных косах — скромная шляпка с черной вуалеткой.